Пример для подражания.

  Вход на форум   логин       пароль   Забыли пароль? Регистрация
On-line:  

Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Пример для подражания.

Страницы: << Prev 1 2 3 4 5  ...... 9 10 11 12 13 Next>> ответить новая тема

Автор Сообщение

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:28
Под «вечным полюсом» он подразумевал, видимо, вечную несправедливость общественного устройства, безжалостный айсберг государства.
Но какие бы события ни породили стихотворение «Цицерон», оно останется актуальным на все времена. Тютчев дал в нем удивительно емкую формулу: «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые!» Мы сами были современниками такой «минуты роковой», когда распалась великая Российская империя. И в ту смутную пору ни одни поэтические строки не цитировались так часто, как эти, тютчевские.
Впрочем, есть другой, не такой заметный аспект этих стихов, бросающий свет на философию истории в понимании Тютчева. Во второй строфе поэт объясняет, почему счастлив живущий в такие времена. Как и в стихотворении «Ночное небо так угрюмо...», он провидит силы, стоящие за переменами. В первом случае это «демоны глухонемые», а во втором — «всеблагие», или божества, которые каким-то образом влияют на катастрофические взрывы истории. А человек — не только «зритель высоких зрелищ», он допущен в совет небожителей, он тоже определяет ход переломных событий, они зависят и от него. Тютчев говорит нам, что в некие моменты истории как бы приоткрывается завеса между людьми и богами, в мир прорывается божественная воля, и человек становится носителем этих сил, сверхъестественного импульса. Однако он и не марионетка — его воля тоже влияет на все происходящее. Творение истории есть результат сотворчества людей и Бога.
Русская поэзия в начале девятнадцатого века была еще молода и, как и юное человечество, почитала греческих богов и духов стихии. В ранний период творчества Тютчева его поэзия была населена богами и демонами античного мира. Пан, Зевс, Геба, Муза... Они и есть духи природы, это они посылают на землю грозы — как в замечательном раннем стихотворении Тютчева «Весенняя гроза»:

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.

Гремят раскаты молодые,
Вот дождик брызнул, пыль летит,
Повисли перлы дождевые,
И солнце нити золотит.

С горы бежит поток проворный,
В лесу не молкнет птичий гам,
И гам лесной, и шум нагорный —
Всё вторит весело громам.

Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:28
Со временем античные боги исчезли из стихотворений Тютчева — да, кстати, и из русской поэзии в целом. Пережив много душевных страданий, поэт полностью обратился к христианскому Богу.
Все менялось, но форма как будто бы была дана его стихам изначально и навсегда. Кстати сказать, в искусстве нет прогресса. В отличие от науки и техники, в литературе величайшие достижения были достигнуты уже в древности. Шедевр нельзя улучшить, нельзя превзойти. Стоит вспомнить Эсхила, Шекспира, Пушкина... Литература не «улучшается», она только «наполняется». И то же самое верно в отношении каждого творца.
Поэт, обретя себя в юности, уже не меняется в отношении музыки слова.
Тютчев обладал особой способностью придавать слову полётность. В его стихах оно величаво, неспешно и похоже на тяжело оперенную стрелу. Cлова как бы не сразу соединяются друг с другом, но, подобно бессмертному танцовщику Нижинскому, зависают в воздухе на едва заметное мгновение и обретают фиолетовое свечение аметиста.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:29
IV

Поэты, да и все прочие люди, делятся на тех, для кого первична зрительная сторона жизни, и на тех, для кого важнее звуки мира. Тютчев принадлежит ко вторым. В его стихах необычайно много глаголов, передающих звучание: воет, гремит, звенит, поет...
Стихи Тютчева тонко музыкальны, звукопись развита в них необычайно.
Вот одно из самых радостных и, я бы сказала, бодрых его стихотворений — «Весенние воды»:

Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят —
Бегут и будят сонный брег,
Бегут, и блещут, и гласят...

Они гласят во все концы:
«Весна идет, весна идет,
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!

Весна идет, весна идет,
И тихих, теплых майских дней
Румяный, светлый хоровод
Толпится весело за ней!..»

Весна начинается с шума ручьев, со звукового сигнала. Весенние воды своими голосами, как гонцы или герольды, оповещают мир о приходе весны — они, можно сказать, трубят об этом. Само стихотворение звенит, как весенний поток.
Природа одушевлена для Тютчева, она подобна человеку, она пытается говорить с ним.

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык...

...............................................
...............................................
...............................................
...............................................

Вы зрите лист и цвет на древе:
Иль их садовник приклеил?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?..

...............................................
...............................................
...............................................
...............................................

Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.

Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звезд&#225;х нема была!

И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!

Не их вина: пойми, коль может,
Органа жизнь глухонемой!
Души его, ах! не встревожит
И голос матери самой!..

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:30
Но в то же время человек для Тютчева не вполне часть природы, он — «мыслящий тростник», который страдает и «ропщет». Между ним и природой — разлад, отсутствие гармонии. Поэт задается вопросом:

Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?

Вопрос порой важнее ответа. Именно об этом рассказывает, например, одна из легенд о рыцарях Круглого стола: рыцарь Персиваль, оказавшийся свидетелем того, как мимо заклятого болезнью Короля-Рыбака проносят Святой Грааль, может спасти Короля — всего лишь спросив, что это за чаша. Но рыцарь молчит. И только через семь лет он сможет исправить свою ошибку.
Тютчев по преимуществу вопрошатель. Ему свойственно задавать вопросы, а ответы на них обычно находятся за пределами человеческого разума.
Мало кто так сумел выразить прелесть природы, как Тютчев, но так же остро он чувствовал ее «погибельность», обреченность «мыслящего тростника» (выражение Паскаля): именно потому, что он — мыслящий. Природа равнодушна к истории, к порывам человека, к его делам.

Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих — лишь грезою природы.

Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:39
V

Мир, по представлению древних, состоит из четырех элементов: воздуха, воды, огня, земли. Каждый из них словно хочет сказаться в искусстве, особенно в поэзии. Один из этих элементов обязательно преобладает в творчестве того или иного творца. Например, если он поэт огня, то все время бессознательно упоминает атрибуты огня... Тютчев очень часто пишет о море, реках (в частности, о Неве), о потоках. Но он парит над водой, как птица, а не погружается в нее, словно рыба. И чаще всего эта вода для него — лишь зеркало. Поэт провидит:

Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Всё зримое опять покроют воды,
И Божий лик изобразится в них!

Но вот подземные воды и ключи в его стихах важны и самоценны. В стихотворении, посвященном Афанасию Фету, с которым Тютчева связывало взаимное понимание и восхищение, лишенное ревности и соперничества, поэт рисует своего рода автопортрет:

Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой, —
Они им чуют, слышат воды
И в темной глубине земной...

Великой Матерью любимый,
Стократ завидней твой удел —
Не раз под оболочкой зримой
Ты самое ее узрел...

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:41
«Иным» — это, разумеется, самому Тютчеву. Это восьмистишие подтверждает, что он относится к «слышащим» поэтам. Он «чует-слышит» темную глубину подземных вод, понимает речь бьющих из недр ключей знания и вдохновения. Тогда как Фет именно видит: он, по мнению Тютчева, видит невидимое — «под оболочкой зримой», видит саму Богиню-Природу, она же Великая Мать.
«И сам Гете не захватывал, быть может, так глубоко, как наш поэт, темный корень мирового бытия», — сказал о Тютчеве великий русский философ и богослов Владимир Соловьев. Для Тютчева человек — сын Земли, таинственно связанный с ней, корни этого «мыслящего тростника» питаются подземными водами. Этот поэт подобен лозоходцу — человеку, который с помощью лозы или ветки находит воду или руду.
Но в то же время, припадая к земле, он устремляет взор в небо. Его излюбленная стихия — воздух. (Неслучайно высшей похвалой, как вспоминал Фет, у Тютчева было слово «воздушно».) Даже в стихотворении, посвященном прогулке по реке Неве, он ощущает себя в пространстве «меж зыбью и звездой». В его стихах много ветра, неба и гроз. Кажется, любимые глаголы его — «дышать» и «веять». Даже деревья «обвеяны» листьями...

Смотри, как листьем молодым
Стоят обвеяны березы,
Воздушной зеленью сквозной,
Полупрозрачною, как дым...

Тот же Фет сравнивал стихи Тютчева со звездным небом: чем больше в него всматриваешься, тем больше видишь таинственно мерцающих небесных блесток, которые выступают из темноты.
Тютчев — поэт космического сознания. Об этом говорит и его знаменитое стихотворение «Видение»:

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.

Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
Беспамятство, как Атлас, давит сушу...
Лишь Музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах! 1

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:43
И до Тютчева поэты нередко писали о колеснице неба или солнца, вспоминая древнегреческий миф о Гелиосе, объезжающем на своих конях Землю. Но его поэтическая мысль совершает прыжок и превращает всё мироздание в катящуюся в глуби Космоса колесницу. Ночью чуткие люди явственно слышат этот бег мира, это доказанное наукой разбегание Вселенной. Кстати, чем читатель чутче, тем ближе он к Тютчеву (Тутчеву, как в стародавние времена в летописях писалось имя предков поэта, — в этом написании слышится еще и слово туча, тоже принадлежащее воздушной стихии).
Из этого космического мироощущения рождается и трагическое начало. Человек затерян в просторах бесконечности. Поэт бесстрашно вглядывается в бездну природы и своей души, ничего не приукрашивая. Природа и Бог как будто совсем не знают жалости и не сочувствуют человеку, обреченному смерти и теряющему своих любимых. Из уст Тютчева вырываются строки, полные беспредельного отчаяния:

И чувства нет в твоих очах,
И правды нет в твоих речах,
И нет души в тебе.
Мужайся, сердце, до конца:
И нет в творении творца!
И смысла нет в мольбе!

В жизни любого человека бывают мгновения, когда он думает и чувствует так же. И Тютчев высказал это отчаяние и безнадежность за всех — потому что подлинный поэт всегда открыт правде и лгать не в силах. Значит, правда есть в его речах, а раз так, то есть надежда, что и в творении есть творец, и смысл есть в мольбе. И есть не меньший смысл в творчестве. И красота земная, так проникновенно воспетая Тютчевым, существует не напрасно. Поэзия — своего рода священное безумие: поэт слышит тайное и передает его. Так, в стихотворении Тютчева «Безумие» речь идет на самом деле не о безумце в буквальном смысле, но о поэте, неподсудном законам здравого смысла. Ибо поэт,

...чутким ухом
Припав к растреснутой земле,
Чему-то внемлет жадным слухом
С довольством тайным на челе.

И мнит, что слышит струй кипенье,
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!..

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-10-2010 16:45
Эти стихи дышат вскипающим восторгом творчества, они способны преодолеть отчаяние. Несмотря на трагический взгляд поэта на вещи, на сам смысл существования человека как на нечто безнадежное и обреченное погибели, стихи Тютчева рождают радость в душе читателя.
Тютчев — поэт мысли, особой поэтической мысли, которая развивается прихотливо и неожиданно. В основе ее лежит чувство, зыбкое ощущение, только потом его подхватывает разум, пытаясь выразить эти смутные ощущения так, чтобы и читатель испытал то же самое, что и поэт. И если это удается, то человеческие души, разделенные веками, соприкасаются, меж ними пробегают искры, рождая новую энергию, и в этом тайна живой силы — культуры.
Тютчев полон непримиримых противоположностей, как сама жизнь: он европеец (по образу жизни) и пламенный патриот (по образу мыслей), он раздираем между речью и молчанием, «конечностью» и бесконечностью. Он почти всегда мечется между двумя возлюбленными, он живет среди греческих богов — и он православный христианин. Наконец, он исполнен одновременно ужаса и восторга перед Природой и перед Богом, верит и тут же впадает в сомнение, в беспросветное отчаяние. Эти противоречия не разрешаются в сознании Тютчева, но, как противоположно заряженные полюса, рождают грозовое электричество его поэзии.

________________________
1Атлас, или Атлант — в греческой мифологии: гигант, держащий на своих плечах небесный свод. — Прим. ред.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 07-11-2010 23:17
я, нормально закомплексованный человек, оказался перед тьмой незакомплексованных, победно шествующих акселератов. И тут я почувствовал такую же незащищенность, как неандерталец перед homo sapiens sapiens, — и пощады мне уже не ждать. Как вид я должен исчезнуть.
Мне очень грустно, что со мной вместе исчезнут мои любимые Макары Девушкины, моя двоюродная сестра Маквала и моя троюродная сестра Русико, работница Союзпечати, которая краснела, когда у нее спрашивали свежую газету, и была тогда похожа на византийскую мадонну.
Нет, мне не милы незакомплексованные, мне они неинтересны ни по пластике, ни по выражению лица, ни по каким-либо другим признакам. В комплексах я вижу проявления души. Это значит, что человек больше погружен в себя и больше видит себя, чем человек незакомплексованный. Лично я все время слежу за собой сверху (угол 45 градусов, расстояние два метра) и обычно с досадой. Незакомплексованные сразу говорят со мной на ты, никогда не убирают ноги под стул, а вытягивают их прямо к вам и пахнут туалетным дезодорантом.
Да, такие, как я, обязательно уйдут так же, как ушли нежные, милые моему сердцу неандертальцы, которые не могли понять высоких и стройных homo sapiens sapiens.
Незакомплексованным я тоже бываю. Когда под душем исполняю арию Риголетто. Это право я оставляю за собой".
(из новеллы Резо Габриадзе "На уход неандертальцев")

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 07-11-2010 23:18
Представим себе жюри, подобное "Мисс Вселенная", но составленное из наших меньших братьев. И они отбирают "Мисс Вселенную" среди женщин ХХ века. Я уверен, что они отобрали бы Одри Хепберн. В ней и лань, и жираф; тигры ходили бы по стене при виде ее. Может быть, какая-нибудь свинья, без которой не обходится ни одно жюри, отдала бы приз другой. Но это ее право, о вкусах не спорят. А я метался бы между совершенством носорога и Одри, но вслед за ними я выбрал бы мою бабушку и еще одну. Имени ее не помню".
(из новеллы Резо Габриадзе"Мысли о красоте на автобусной остановке")

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 10-11-2010 02:02
Борьба за нравы! Разные методы...
Как мы все помним, в центре Веллингтона и в одном торговом комплексе в Крайстчерче порядок и спокойствие воцарились после того, как там стали транслировать классическую музыку.

В одной из пятиэтажек в Ростове-на-Дону перестали гадить в подъезде после того, как на стене дома появилось объявление об угрозе наведения порчи и прыщей, сообщает "Интерфакс". Объявление гласило: "Адепт черной магии наведет сглаз, порчу, импотенцию, диарею на близких родственников, введет в алкоголизм или наведет прыщи по оставленному в подъезде мусору, порче стен, курению. Для активации заклинания просто плюньте на пол, закурите или отколупните штукатурку. Прикоснись к проклятию.

После нескольких лет безуспешной борьбы жильцов с хулиганами в подъезде стало тихо и чисто.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 12-11-2010 16:10
НАУМ ВАЙМАН об одной русско-еврейской поэтической судьбе

Илья Бокштейн: поэзия как образ жизни.

Бокштейн был дервишем, чревовещателем. Если он «соскакивал» на чтение стихов, то читал их безостановочно, свои и чужие, в состоянии полного самозабвения. И если еще учесть, что в этом маленьком, искореженном горбом теле состарившегося воробья жила могучая басовитая глотка, то создавалось полное впечатление, что из птичьего горла вещает какой-то чужой, могучий, всевластный голос. И совершенно невероятная память на стихи. Такое количество строк невозможно запомнить. Поэтому это не память, не техника, не инструмент, просто стихи жили в нем и сказывали себя, стоило ему только открыть рот. И если я спрашивал его о новых стихах, он никогда не протягивал для чтения свою толстую школьную тетрадку, исписанную красивым, аккуратным почерком, с рисунками странных, большеглазых существ на полях, — он сразу начинал декламировать. Мы только с голоса поймем… Причем он мог на ходу менять слова, строки, переставлять строфы: «Нет, лучше так…» Стихи жили, всегда жили.

«Биографии, кроме творческой, у меня нет» 1, — написал он К.К. Кузьминскому. Вот зеркало автобиографии: «Был 1937 год в Москве, но я родился. Потом учился в институте культуры. Осознал себя поэтом поздно, на сорок втором году. Все, что было до этого (выступления на площади Маяковского, арест, пять лет мордовских лагерей, отъезд) — представляется мне черновым наброском, мраком. И трудно вспомнить себя до первого озарения. Помню только, как в отрочестве мечтал о героических подвигах, как многие; надеялся создать нечто бессмертное или отдать себя за что-нибудь очень хорошее и необычное. Впрочем, может, мне это теперь все кажется, ибо до творчества — был не я, а совершенно другая личность».

Несколько более развернуто об аресте и лагере Бокштейн рассказывает в интервью Юрию Аптеру 2:

«А 24 июня 1961 года вышел на площадь Маяковского, где в то время происходили частые поэтические выступления, митинги, и произнес двухчасовую речь на тему "44 года кровавого пути к коммунизму". Выступив, пошел к метро, и за мной последовало несколько незнакомых людей. Они пригласили меня в какую-то квартиру и попросили повторить то, что я сказал на площади. Я повторил — почему бы нет? У меня появилась аудитория, и я этому обстоятельству был рад. Затем один из присутствующих, человек в военной форме, спросил меня, понимаю ли я, что за эту речь мне положено 7 лет лагерей. Я сказал, что с Уголовным кодексом незнаком, но верю… Впрочем, добавил я, меня это не интересует. С того момента эти люди стали водить меня по разным квартирам, где я со своей речью и выступал. <…> А потом я снова вышел на площадь и снова произнес речь. На этот раз меня взяла группа особмила (особой милиции), и с ее начальником до 4 утра мы бродили по Москве и говорили. "Это не вы сами все придумали, наверное, вас кто-то научил, — сказал мне мой собеседник. <…> А через некоторое время я опять пришел на Маяковку. Говорил всего минут 30, меня забрала милиция, попросила повторить сказанное, я повторил. Пришел представитель госбезопасности, беседовал со мной до 9 утра. Выяснял, знаком ли я с Троцким, есть ли у меня связь с израильским консульством и ЦРУ. "Но ведь должна же существовать организация! — допытывался он. — Что, не скажете ни при каких обстоятельствах?" — "Если будет больно, скажу, — ответил я, — но потом, на суде, откажусь". Затем была Лубянка, Лефортово. Я проходил по одному делу с Осиповым и Кузнецовым. Им дали по семь лет, а мне пять. Я требовал тоже семь, но суд решил, что я сильной опасности не представляю…
— Что же вашими действиями руководило?
— Я считал, что в такой стране, как тоталитарная Россия, нужно выйти на площадь. Кроме того, я общался с кругом московских интеллектуалов, они занимались в основном культурологией и звали себя "шизоидами". Кто-то из них посоветовал мне, что нужно посидеть в тюрьме, нужно через это пройти.
— И вы сели, вняв совету?
— Вы знаете, я всегда сожалел, что родился в отсталой России. Я всегда чувствовал себя человеком Запада. Интересовался философией, искусством, еще литературой. Советских книг, журналов — не читал, в подпольную литературу не верил, считал, что диссидентская литература не может быть на мировом уровне. <…> А в лагере не было советского общества, кто-то даже шутил, что часовые на вышках охраняют нас от советской власти. Ситуация в лагере приближалась к положению к высокоразвитой западной стране: многопартийная система, интереснейшие дискуссии… Когда я болел, замечательный переводчик Гольдберг читал у моей постели Кафку, Пруста, Сартра. Я был доволен жизнью в лагере, — доволен тем, что не нужно было лицемерить… <…> Один бериевский генерал — ему заменили расстрел 25 годами отсидки, он выполнял функции заведующего бараком, имел свою отдельную комнатку — часто ночью вызывал меня в "курилку", и мы долго беседовали о литературе: он был очень образованный человек, и он спас мне жизнь, включив мое имя в список освобожденных от работы по болезни…»

Когда я уезжал в Израиль (в 1978-м), Миша Файнерман, передавая меня по цепочке дружб, наказал: «Разыщи там Бокштейна, тебе будет с кем разговаривать и дружить».

Дружить не получилось — трудно общаться «на котурнах». А Бокштейн мог общаться только «духовно», только читая или слушая стихи, никакого другого смысла в общении он не видел. Впрочем, он еще любил музыку и живопись — музыку красок, часами просиживал в книжных магазинах, листая альбомы по цене его месячного пособия по инвалидности, на которое он жил. Восхитившись, тут же записывал набежавшие строки, а если было кому, тут же читал стихи, спровоцированные Сутиным, или Эрнстом, или Клее. Продавщицы его не любили, с трудом терпели, те, что погрубее, шугали, а если попадалась сердобольная, то он привязывался к этому магазину, просиживая в нем полдня, читая и листая альбомы. Несколько раз в неделю он совершал пешие переходы из Яффо в Тель-Авив, на Алленби, улицу русских книжных магазинов, путь не близкий, за час не дойдешь. А его однокомнатная коморка в Яффо была настолько забита книгами и альбомами, что от этого неимоверного количества книг казалась гораздо больше: неровные столбы книг подпирали потолок и отодвигали его куда-то ввысь, превращая каморку в храм… Чтобы купить один из таких альбомов, он должен был месяц ходить голодный, и он, конечно, всегда был не прочь подкрепиться, если обломится, но и угощение принимал равнодушно, как воробей, которому насыпали крошек. И тут же, с крошками на губах, с полоборота начинал: «Вы знаете, у Малларме есть замечательное стихотворение…» — и читал Малларме по-французски или Бодлера, оживляя для меня музыку чужой поэтической речи. Кстати, он был очень музыкален, часто пел свои стихи, переводы (в основном на собственные мотивы), пел и оригиналы, по-французски и по-испански (в частности, Лорку). Его познания в русской и мировой поэзии, в искусстве вообще, в философии были очень обширны, рассуждения о поэтах и поэзии, об искусстве и философии — тонки и глубокомысленны, хотя зачастую «улётны». Он был в основном автодидакт, «большую часть времени проводил в Ленинской библиотеке», хотя, по его собственным словам, «ошивался в советском Институте культуры и попутно ходил на философский факультет /МГУ/». Но мне, воспитанному на советском романтическом дендизме Пушкина — Лермонтова, когда «духовное» пряталось как интимное, как «не светское» и им, сокровенным, делились только по особым случаям, с особо избранными друзьями, — была непривычна эта мгновенная и безоглядная обнаженность, как будто «человеческое» было ненужным, лишним и сразу отбрасывалось, огонь души — святая святых — открывался без всяких сакральных, сакраментальных ухищрений, без всякого страха…

Я вот думаю, а отчего «мы», обычные люди (даже «обычные поэты»), так боимся этого обнажения? Боимся показаться смешными, показаться «не от мира сего»… Боимся обнажить свою слабость? Вдруг с горечью и завистью увидать, что подобный неугасимый накал нам не под силу… Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон… Нет, в случае Бокштейна Аполлон, как надсмотрщик, вечно и без устали погонял бичом своего раба.

Трудно выделить у Бокштейна каких-то предшественников, принадлежность к какой-то «школе» и направлению. Можно отметить синергийность его поэзии, своеобразный синтез текстовой, визуальной и музыкальной стихии, напоминающий мне творчество Хвостенко.

Конечно, наверняка повлияло общение с блестящей университетской молодежью начала шестидесятых, в среде которой обкатывались самые современные эстетические идеи.

Но этот «стихийный» выброс стиховой лавы не противоречил «культурологической» составляющей его стихов. Тут была даже не «тоска по мировой культуре», а дерзкий и громкий диалог с ее образцами, разговор с чужой речью: «Пируэт Элиоту», «Кокон рококо», «Из Верлена», «Эссе о Рембрандте» (не меньше дюжины посвященных Рембрандту «эссе» и «фантазий»), «Питер Брейгель», «Иероним Босх», «Кирико», серия, посвященная Шагалу, «Памяти Низами», «Гамлет», не говоря уже о переводах-интерпретациях и «рассуждениях» на библейские темы. Из современников он любил Леонида Аронзона, и у него много стихов «Памяти Аронзона».

Бокштейн был одарен настоящей поэтической изобретательностью: составлять цепочки слов, соединенных необычной звуковой перекличкой, например «мимика склепа», «ночная ветка вербы под беркутами ветра», «Лишь бы в ревущей ночи отчужденья / Не было хаоса небытия». Беседуя с мировой культурой, он постоянно занимался изобретением своего языка, изобретением новых слов, напоминая в этом Крученых, Хлебникова. Тут и сочетания известных слов: например, храмамонты — о греческих храмах или холмамонты — о невысоких горах; грекогоры. И совершенно новые слова: прант (фантазия на авторские темы), пальмерация (перевод кода информации из одного акта в другой), танкриль — ключевая проблематика поэтики. Танкриль может означать ключ, нельд — неологизм, тарц — дерево, эль — стихотворение, эльд — поэтика и т. д.; число этих слов бесконечно. Бокштейн называл это «логотворчеством». И читатель-слушатель все время в недоумении: то знакомое на незнакомом языке, то незнакомое на языке знакомом, и рядом с возвышенным взмахом крыла неожиданная простота, почти неловкость.

Отзываются во мне прежде всего его стихи о любви. В них какая-то изощренная бесхитростность, и надо учесть, что это стихи человека, который, скорее всего, никогда не знал женщины.

Меланхолия без тени, что мелодия без слез,
Мелодичные колени, миловидно хитрый нос,
Мимо мимики мелькнула, очертила полукруг,
Не ладонь — твоя фигура, и расплакался я вдруг.
— — —
Я влюблен не слишком, но слегка,
Хочешь, подарю тебе зверька,
— Ну зачем мне глупый твой зверек,
Если к солнцу путь еще далек,
Весел я, влюбленность так легка —
Уходящая застенчивость твоя,
Как тепла поющая река! —
Плавают в ней перья соловья.
— — —
Ты приди ко мне ночами без луны, без фонарей,
Белка страсти за плечами — месса ночи без дверей,
На отвесных передумах я безумно перегиб,
Был быком я, был изюмом, камнем был и не погиб,
Но тебя увидев, право, не желаю опоздать
Приручить красотку-славу и щенком тебе отдать.
— — —
Думал: нет дружбы прекрасней,
Вдруг прикоснулась едва,
Чудом нескромного счастья
Чудно глаза отвела.
Вспыхнули щеки, смутилась,
Сжала перчатка цветок,
Чистая дружба укрылась
В детстве — нырнула в поток,
Где глубина океана?
Утренний свет на снегу,
Другом тебе я не стану,
Но разлюбить не могу.

У многих возникает житейский вопрос: как повлиял на творчество Бокштейна переход в новую языковую, бытовую, культурно-историческую среду? Я думаю, что резкого перехода не произошло. Он жил в той же языковой среде, в сфере тех же культурных интересов, приехал православным христианином и им остался. Даже иврит «за окном» долгое время был только шумовым фоном, он его так и не освоил. Хотя постепенно музыка и дух нового языка неизбежно проникали в сознание. Но прижиться они не успели. Можно только отыскать следы такого проникновения. Вот стихотворение 1994 года:

Аполло мне ввелил
В цельнову
Быть синтезом
Культуры слова
итогом письменной культуры
до эры парапсихоторы.

Бокштейн редко датировал свои стихи, все его публикации (в основном журнальные, при жизни вышла только одна книга 3) состоялись уже после репатриации. И возьму на себя смелость утверждать, что как поэт он сформировался именно в Израиле — феномен не единственный в своем роде. Этой языковой автономности способствовало и то, что Бокштейн поэт не событийный, а метафизический. Конечно, были стихи и до переезда. Вот что говорит Бокштейн в интервью Юрию Аптеру:

«Однажды отнес стихи в "Юность", Чухонцеву, — он не взял, и правильно, кстати, сделал: глупые были стихи. <…> Еще звонил Солоухину, тот попросил рассказать биографию, затем — тоже по телефону — прочесть стихотворение; а потом сказал, что мои стихи его не интересуют. Однажды я даже попытался написать верноподданническое стихотворение — но Чухонцев понял, что это издевательские стихи, и, опять-таки, был прав. Зато я вступил в литобъединение "Спектр" — меня приняли туда заочно: председатель объединения, Ефим Друц, порекомендовал меня, прочел собравшимся мою поэму, и меня приняли».

А вот что Бокштейн говорит о влиянии Израиля в интервью Евгению Сошкину и Евгению Гельфанду 4:

«Я очень много внимания начал уделять философии и психологии еврейства, еврейской метафизике и мистике, что нашло выражение в книге "Блики волны", у меня есть там поэма "Иудаика", где я пытался дать проблематику метафизики еврейства, чуда его выживания и возможности его сохранения и развития в государстве Израиль, возможности для него подарить миру что-нибудь необычное в области кульутры — хотя вершины мировой культуры уже взяты. …В иудаизме есть по крайней мере три великие мировые идеи, которые ждут своего решения. Это перенесение энергетического тонуса в слово, его концентрация в слове; это идея создания словесного метатела, она вытекает из первой идеи; это, наконец, идея генетического скачка. …Это изложено в моей работе "Уровень самобытности Израиля", не знаю, увидит ли она когда-нибудь свет. Еврейский народ создал в рассеянии интересную каббалистическую метафизику, но это все-таки теософия, которая, по моему мнению, стоит рангом ниже, чем философия…».

Бокштейн был признанным поэтом: многочисленные публикации почти во всех израильских и эмигрантских журналах, участие в представительных поэтических антологиях, например в «Голубой лагуне», периодические выступления на литературных вечерах. Его переводили: на иврит — Дана Зингер и Эзра Зусман, на английский — Ричард Маккен. В начале девяностых его стихи появились и на страницах российских журналов, в частности подборка стихов в «Новом литературном обозрении» (№ 16, 1995). Он был признан, а некоторыми даже почитаем, но до основательной оценки его творчества еще далеко. Помехой тому и фрагментарность оставшихся текстов (боюсь, что весь его обширный архив, те чемоданы
рукописей, о которых он говорил, — все погибло), и его собственная беззаботность по отношению к «пиару», как и то, что для многих, в том числе и для многих «коллег», его стихи были и остались непонятны, «странны» (невольный поэтический комплимент).

Умер он внезапно, случайно: был госпитализирован с какой-то вполне решаемой проблемой в пятке и, гуляя по больничному коридору, упал, ударился головой… Ахиллесова смерть. Бокштейн украшал поля своих рукописей рисунками странных большеглазых существ. В их неземных, огромных глазах доброта и печаль.

1 Факсимиле письма на полях стихов в «Голубой лагуне», т. 2А, стр. 397.
2 Израильская газета «Этцетера», 10.03.1993.
3 «Блики волны», Израиль, Мориа, 1986.
4 Альманах «Симург», Иерусалим, 1997.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-11-2010 17:09
Григорий Аграновский

Свобода без России.

«Зеленоглазая наяда», «женщина, безумная гордячка» (Блок), «дама с лорнетом» (Есенин), «Белая Дьяволица», «чёртова кукла», «декадентская богиня». Это всё — о Зинаиде Гиппиус. Троцкий всерьез считал её ведьмой и признавался — печатно! — что только из-за неё готов поверить в ведьмовство.

Слишком резка и неожиданна в суждениях, слишком остра на язык — у большинства она вызывала ненависть, у кого-то восторг, только равнодушным не оставила, пожалуй, ни одного из знавших её. Впрочем, знать её казалось в принципе невозможным. Эта манерная, жеманная кокетка никогда не оставалась самой собой, вечно играя одну из своих многочисленных ролей. Казалось, всё в ней было нарочитым, театральным: «морковно-красные волосы, явно выкрашенные хной… пёстрое платье какого-то небывалого фасона, пёстрое до ломоты в глазах» (И. Одоевцева) или «мужской костюм, вечернее платье с белыми крыльями… перекинутый за ухо шнурок, на котором болтался у самой щеки монокль» (Н. Тэффи).

О том же свидетельствовал и секретарь Мережковских В. Злобин: «Цель её мистификаций — отвлечь от себя внимание. Под разными личинами она скрывает, прячет своё настоящее лицо, чтобы никто не догадался, не узнал, кто она, чего она хочет».

«У Зинаиды Николаевны... — вспоминала Ирина Одоевцева, — душа как будто пряталась где-то глубоко в теле и никогда не выглядывала из тусклых, затуманенных глаз».

Но не только роли, связанные с сексуальностью, анализирует Матич. Парадоксальным образом нигилистическая ролевая игра возрождается в браке Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского. Отрицая эстетику позитивизма, предельно выраженную в писаниях Николая Чернышевского, Гиппиус и Мережковский моделировали свои личностные отношения по образу и подобию героев недоброй памяти романа «Что делать?».
Пол и характер

Кто знает, возможно, людям, которые будут жить через сто лет, наше сегодня тоже покажется тихой гаванью, этаким патриархальным временем, размеренным и неторопливым, располагающим к занятиям изящными искусствами и словесностью, в котором женщины могли позволить себе играть в кокетство и жеманство, а мужчины — быть мудрыми и снисходительными, благородными и справедливыми. Но с высоты сегодняшних финансовых кризисов и межрегиональных конфликтов таковой кажется именно эпоха русского Серебряного века, ставшая последними золотыми денёчками для русского общества и страны в целом.

Серебряный век... Не странно ли, что десятилетие, вместившее в себя три революции, получило такое название? И не странно ли, что даже на самом его исходе художнику ещё можно было позволить себе такую роскошь, как не думать о политике? Только в те вегетарианские времена и были возможны все эти декадансы и символизмы, пёстрые до ломоты в глазах платья и морковно-красные волосы, как и позже, уже в эмиграции и тоже в относительном благополучии, можно было шокировать окружающих моноклями и мужскими костюмами.

В 1894-м ещё можно было доставить себе удовольствие заявить:

Беспощадна моя дорога,
Она меня к смерти ведёт.
Но люблю я себя, как Бога, —
Любовь мою душу спасёт—

и с высоты своего превосходства, как с гранитного постамента, наблюдать за всеобщим возмущением добропорядочных обывателей.

Но эпатаж и поддразнивание тогдашней либеральной публики были у Гиппиус не только игрой и развлечением. Постамент был, в конце концов, вполне реальным и лишь отражал её духовно-философское превосходство. В 1905-м, когда чуть ли не вся русская литература принялась гневно обличать «проклятое самодержавие» и оплакивать бедный русский народ, она, пожалуй, единственная говорила в своих стихах о Жизни и Смерти, о Боге и Любви:

Желанья были мне всего дороже…
Но их, себя, святую боль мою,
Молитвы, упованья,— всё, о Боже,
В Твою Любовь с любовью отдаю.
...

Я к близкому протягиваю руки,
Тебе, Живому, я смотрю в Лицо,
И, в светлости преображённой муки,
Мне лёгок крест, как брачное кольцо.

Сама Зинаида Николаевна, вспоминая об этом времени уже в эмиграции, писала в «Истории моего дневника»:

«Политика — условия самодержавного режима — была нашим первым жизненным интересом, ибо каждый русский культурный человек, с какой бы стороны он ни подходил к жизни, — и хотел того или не хотел, — непременно сталкивался с политическим вопросом».

Однако с большим трудом можно найти в её стихах 1905—1906 годов какой-нибудь отзвук «политического вопроса», разве что очень опосредованно, как, например, в стихотворении «Родина»:

Не веруй, о рыцарь мой, доле
Постыдной надежде.
Не думай, что был ты на воле
Когда-либо прежде,

Пойми — это сон был свободы,
Пускай и короткий.
Ты прожил все долгие годы
В плену, за решёткой.

Как и у всякого большого художника, творчество для Гиппиус связано прежде всего с вопросами духа, и если и попадают в него события, происходящие за окном на улице, то лишь пройдя через это «духовное чистилище».

Неудивительно, что в миру Гиппиус считали высокомерной и надменной, боялись её острого и беспощадного языка. При этом не было в культурном обществе столицы ни одного человека, который не мечтал бы получить приглашение на знаменитые «воскресенья у Мережковских».

Квартира Гиппиус и Мережковского в известном доме Мурузи на Литейном стала в те годы настоящим центром духовной жизни столицы. Для начинающих поэтов её посещение было необходимо для выхода в «большую литературу», а для тогдашних властителей дум — примерно тем же, чем для нынешних дом на Рублёвке или часы Rolex. Это был последний и самый влиятельный из всех известных петербургских салонов.

Благостные времена рождают у гордых поэтов желание поиграть с «некультурным обывателем», как матадор с быком... Возможно, если бы не революция — третья и последняя, — мы так и не узнали бы, какой была Зинаида Гиппиус на самом деле. Переломные моменты истории, наверное, и существуют для того только, чтобы являть миру характеры и чувства в их безжалостной наготе. Словно ультрафиолетовый луч эксперта, точно и быстро отличают они подлинник от подделки. Гиппиус выдержала эту экспертизу. И именно ей, чуть ли не единственной из всех современников Октябрьского переворота, обязаны мы возможностью узнать страшную правду о тех днях.

Её дневники да ещё, пожалуй, «Окаянные дни» Бунина, очерки Ходасевича и рисунки Добужинского «Петербург в 1921 году» — вот и всё, что оставил нам мир искусства и литературы в качестве документов той эпохи. Русский князь и профессор филологии Д.С. Мирский (личность и судьба которого сами по себе очень интересны и поучительны) так отозвался о дневниках Гиппиус: «Но в поздней прозе Гиппиус выглядит малопривлекательно. Например, в её Петербургском дневнике, где описывается жизнь в 1918—1919 гг., больше злобной ненависти, чем благородного возмущения» (Мирский Д.С. История русской литературы с древнейших времён до 1925 года / Пер. с англ. Р. Зерновой. London: Overseas Publications Interchange Ltd, 1992).

Что правда, то правда — благородное возмущение можно позволить себе, создавая «Историю русской литературы» в благополучном Лондоне. В голодном и холодном Петрограде, урывками делая записи в дневнике между чекистскими облавами, злобная ненависть — более уместное чувство. Тем не менее, как и любое сильное чувство, она тоже способна приобретать художественные формы. Именно благодаря этому дневники Зинаиды Гиппиус 1917 года и приобрели такую известность.

27 октября. Пятница.

Возвращаюсь на минуту к Зимнему дворцу. Обстрел был из тяжёлых орудий, но не с «Авроры»... Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое. И всё равно инсургенты проникли уже внутрь предательством.

Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и ещё какие-то, — они прямо принялись за грабёж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро; чего не могли унести — то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба...

Нет, слишком стыдно писать...

Но надо всё знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали...

28 октября. Суббота.

«Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам, ждя сражения. Вечером шлялась во тьме лишь вооружённая сволочь и мальчишки с винтовками. А весь «вр. Комитет», т.е. Бронштейны-Ленины, переехал из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний дворец — нет! А на верную «Аврору»…» Мало ли что…

31 октября. Вторник.

Отвратительная тошнота. До вечера не было никаких даже слухов. А газет только две — «Правда» и «Нов. жизнь». Телефон не действует. Был всем потрясённый X., рассказывал о «петропавловском застенке». Воистину застенок, — что там делают с недобитыми юнкерами!.. О Москве: там 2000 убитых? Большевики стреляли из тяжёлых орудий прямо по улицам. Объявлено было «перемирие», превратившееся в бушевание черни, пьяной, ибо она тут же громила винные погреба.

Да. Прикончила война душу нашу человеческую. Выела — и выплюнула.

4 ноября. Суббота.

Всё то же. Писать противно. Газеты — ложь сплошная. Впрочем: расстрелянная Москва покорилась большевикам.

Столицы взяты вражескими — и варварскими — войсками. Бежать некуда. Родины нет.

1919 г. Июнь.

Не больно ли, что как раз эти двое последних (Блок и А. Белый), лучшие, кажется, из поэтов и личные мои долголетние друзья, — чуть не первыми пришли к большевикам? Впрочем, — какой большевик — Блок!.. Он и Белый — это просто «потерянные дети», ничего не понимающие, аполитичные отныне и до века. Блок и сам как-то соглашался, что он «потерянное дитя», не больше.

Но бывают времена, когда нельзя быть безответственным, когда всякий обязан быть человеком. И я «взорвала мосты» между нами, как это ни больно. Пусть у Блока, да и у Белого, — «душа невинна»: я не прощу им никогда».

Считается, что свой голос Георгий Иванов обрёл в эмиграции и благодаря эмиграции. Мол, утрата родины стала для него тем «простым человеческим горем», которого так не хватало по форме безупречным его стихам, чтобы они наполнились содержанием. На самом деле это не совсем так, потому что точка сборки Георгия Иванова была смещена ещё в Петербурге.
Георгий Иванов. На грани музыки и сна

Революция 1917-го полностью изменила не только жизнь, но и духовный мир Гиппиус. Из всей русской интеллигенции она, пожалуй, оказалась самой непримиримой к ней. Отсюда — полная ломка, полная переоценка ценностей. Невзирая на лица и на стаж отношений, она не задумываясь рвала со всеми бывшими друзьями, выказывавшими не то что поддержку, а хотя бы малейшие колебания по отношению к большевикам. Позже, в эмиграции, она простит многих из них.

Парижские вечера заседаний «Зелёной лампы» (своего рода продолжение петербургских воскресников в доме Мурузи) на Колонель Боннэ, 11-бис, посещали и Белый, и Керенский, и ещё некоторые из тех её петербургских друзей, которым она клялась «не простить никогда». Время сглаживает углы и усмиряет чувства... И всё-таки момент истины, наставший для неё в те дни, стал определяющим на все последующие годы. Как-то на вопрос Мережковского, что бы она выбрала — Россию без свободы или свободу без России, она ответила: «Свободу без России». Этот выбор был сделан ею в 1917-м — и навсегда.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 28-11-2010 16:21
Дневники и записные книжки Александра Блока

1906
декабрь

Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звёзды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдалённее эти слова от текста. В самом тёмном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а тёмной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звёздные и беззвёздные стихи, где только могут вспыхнуть звёзды или можно их самому зажечь.

21 декабря

Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было — «Незнакомка» и «Ночная фиалка». Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придёт этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок — к Дионису *.

* Вскоре был написан дионисийский цикл «Снежная маска». — Ред.

1907
9 июля
Поле за Петербургом
Закат в перьях — оранжевый. Огороды, огороды. Идёт размашисто разносчик с корзиной на голове, за ним — быстро, грудью вперёд, — красивая девка. На огородах девушка с чёрным от загара лицом длинно поёт:

Ни болела бы грудь,
Ни болела душа.

К ней приходит ещё девка. Темнеет, ругаются, говорят циничное. Их торопит рабочий. Девки кричат: «...Проклянём тебе. В трёх царквах за живово будем богу молитца». Из-за забора кричит женский голос: «Все девки в сеновале». Визжат, хохочут. Поезд проходит, телега катит. С дальних огородов сходятся парами бабы и рабочие. На оранжевом закате — стоги сена, телеграфные столбы, деревня, серые домики. Капуста, картофель, вдали леса — на сизой узкой полосе туч. Обедают — вдали восклицают мужичьи и девичьи голоса — одни строгие, другие — надрывные. За стеной серого сарая поднимается месяц — жёлто-оранжевый, как закат.

А вчера представлялось (на паровой конке). Идёт цыганка, звенит монистами, смугла и черна, в яркий солнечный день — пришла красавица ночь. И все встают перед нею, как перед красотой, и расступаются. Идёт сама воля и сама красота. Ты встань перед ней прямо и не садись, пока она не пройдёт.

Август
Светлая всегда со мною. Она ещё вернётся ко мне. Уже не молод я, много «холодного белого дня» в душе. Но и прекрасный вечер близок.

1908
22 июля

Жалуются на то, что провинциальные читатели не знают имён. И слава богу! Имён слишком много. Ведь в «народном» театре не знают имён Островского и Мольера, — а волнуются. И маляру, который пел мои стихи, не было дела до меня. Автора «Коробейников» не знают, «Солнце всходит (и заходит)» — мало.

12 сентября
<...> Небесполезно «открыть» что-нибудь уже «открытое» (например, придумать хорошее драматическое положение, а потом узнать — вспомнить или просто прочесть, — что оно уже написано). Своего рода школа. <...>

30 сентября, утром
Заметили ли вы, что в нашей быстрой разговорной речи трудно процитировать стихи? В тургеневские времена можно было ещё процитировать, даже Михалевич («Дворянское гнездо») (??)* , а теперь стихи стали отдельно от прозы; всё от перемены ритма в жизни. (После чтения «Отцов и детей»).

* См. Дворянское гнездо», глава XXV. — Ред.

(11 октября)

Руново
Виденное: гумно с тощим овином. Маленький старик, рядом — болотце. Дождик. Сиверко. Вдруг осыпались золотые листья молодой липки на болоте у прясла под ветром, и захотелось плакать.

Когда выходишь на место у срубленной рощи в сумерки (ранние, осенние) — дали стираются туманом и ночью. Там нищая, голая Россия.

Просторы, небо, тучи в день Покрова.

1909
(Февраль)
Современный момент нашей умственной и нравственной жизни характеризуется, на мой взгляд, крайностями во всех областях. Неладность (безумие тревоги или усталости). Полная потеря ритма.

Рядом с нами всё время существует иная стихия — народная, — о которой мы не знаем ничего, — даже того, мёртвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме.

Ритм (мировой оркестр), музыка дышит, где хочет: в страсти и в творчестве, в народном мятеже и в научном труде.

Современный художник — искатель утраченного ритма ([утраченн]ой музыки) — тороплив и тревожен, он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть.

Современная жизнь есть кощунство перед искусством, современное искусство — кощунство перед жизнью.

16 мая (н. ст.) (Флоренция)
Утро воскресенья — следующее. Опять дьявол настиг и растерзал меня сегодня ночью. Сижу в кресле — о, если бы всегда спать. Вижу флорентийские черепицы и небо. Вон они — чёрные пятна. Я ещё не отрезвел вполне — и потому правда о чёрном воздухе бросается в глаза. Не скрыть её.

26 июня (н. ст.) (Бад-Наугейм)
<...> Надо и пора совсем отучаться от газет. Ясно, что теперешние люди большей частью не имеют никаких воззрений, тем более — воззрений любопытных — на искусство, жизнь и религию и прочие предметы, которые меня волнуют. Газета же есть голос этих людей. Просто потому её читать не следует. Развивается мнительность, мозг поддельно взвинчивается, кровь заражается. Писать же в газетах — самое последнее дело.

29 июня (н. ст.). Вечер
Вагнер в Наугойме — нечто вполне невыразимое: напоминание — Припоминание. Музыка потому самое совершенное из искусств, что она наиболее выражает и отражает замысел Зодчего. Её нематериальные, бесконечно малые атомы — суть вертящиеся вокруг центра точки. Оттого каждый оркестровый момент есть изображение системы звёздных систем — во всём её мгновенном многообразии и текучести. «Настоящего» в музыке нет, она всего яснее доказывает, что настоящее вообще есть только условный термин для определения границы (несуществующей, фиктивной) между прошедшим и будущим. Музыкальный атом есть самый совершенный — и единственный реально существующий, ибо — творческий.

Музыка творит мир. Она есть духовное тело мира — мысль (текучая) мира («Сон — мечта, в мечте — мысли, мысли родятся из знанья» *). — Слушать музыку можно, только закрывая глаза и лицо (превратившись в ухо и нос), т. е. устроив ночное безмолвие и мрак — условия — предмирные. В эти условия ночного небытия начинает втекать и принимать свои формы — становиться космосом — дотоле бесформенный и небывший хаос.

Поэзия исчерпаема (хотя ещё долго способна развиваться, не сделано и сотой доли), так как её атомы несовершенны — менее подвижны. Дойдя до предела своего, поэзия, вероятно, утонет в музыке.

Музыка — предшествует всему, всё обусловливает. Чем более совершенствуется мой аппарат, тем более я разборчив — и в конце концов должен оглохнуть вовсе ко всему, что не сопровождается музыкой (такова современная жизнь, политика и тому подобное).

* «Зигфрид», Вагнер, цитата из либретто. — Ред.

(26 августа (?))
Не могу писать. Может быть, не нужно. С прежним «романтизмом» (недоговариваньем и т. д.) борется что-то, пробиться не может, а только ставит палки в колёса.

(5 сентября (?))
Форма искусства есть образующий дух, творческий порядок. Содержание — мир — явления душевные и телесные. (Бесформенного искусства нет, «бессодержательно» — вследствие отсутствия в нём мира душевного и телесного — возможно.) Сколько бы Толстой и Достоевский ни громоздили хаоса на хаос — великий хаос я предпочитаю в природе. Хорошим художником я признаю лишь того, кто из данного хаоса (а не в нем и не на нем) (данное: психология — бесконечна, душа — безумна, воздух — чёрный) творит космос. <...>

22—23 сентября. Ночь
Ночное чувство непоправимости всего подползает и днём. Все отвернутся и плюнут — и пусть — у меня была молодость. Смерти я боюсь, и жизни боюсь, милее всего прошедшее, святое место души — Люба. Она помогает — не знаю чем, может быть тем, что отняла? — Э, да бог с ними, с записями и реэстрамя тоски жизни.

30 ноября — 1 декабря *
Ничего не хочу — ничего не надо. Длинный корридор вагона — в конце его горит свеча. К утру она догорит, и душа засуетится. А теперь — я только не могу заснуть, так же как в своей постели в Петербурге.

Передо мной — холодный мрак могилы,

Перед тобой — объятия любви. **

Отец лежит в Долине роз и тяжко бредит, трудно дышит. А я — в длинном и жарком корридоре вагона, и искры освещают снег. Старик в подштанниках меня не тревожит — я один. Ничего не надо. Всё, что я мог, у убогой жизни взял, взять больше у неба — не хватило сил. Заброшен я на Варшавскую дорогу также, как в Петербург. Только её со мной нет — чтобы по-детски скучать, качать головкой, спать, шалить, смеяться. <...>

*30 октября 1909 года Блок выехал в Варшаву к умирающему отцу. — Ред.

**Стихи Некрасова. — Ред.

1910
20 января
«Яр». Третья годовщина.

Скрипки жаловались помимо воли пославшего их. — Три полукруглые окна («второй свет» «Яра») — с Большого проспекта — светлые, а из зала — мрачные — небо слепое.

Я вне себя уже. Пью коньяк после водки и белого вина. Не знаю, сколько рюмок коньяку. Тебе назло, трезвый (теперь я могу говорить с тобой с открытым лицом — узнаешь ли ты меня? Нет!!!).

18 февраля

Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей. Люба создала всю эту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе — мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснётся жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как её отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком — страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь её поповский род. Люба на земле — страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но — 1898—1902 сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю её.

1911
3 июля, утром
Вчера в сумерках ночи, под дождём на приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко.

17 октября
<...> Варьете, акробатка — кровь гуляет. Много ещё женщин, вина. Петербург — самый страшный, зовущий и молодящий кровь — из европейских городов.

14 ноября
Записываю днём то, что было вечером и ночью, — следовательно, иначе.

Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят — женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь... какой... верно... артис...» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав — «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезано, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь.

Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю — отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа — ты вот какой?.. Зачем ты напряжён, думаешь, делаешь, строишь, зачем?» Такова вся толпа на Невском. <…>

Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. — Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково всё «Новое время». Таковы — «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь *.

Знание об этом, сторожкое и «всё равно не поможешь» — есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться.

Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен — борьба безнадёжна!
Над вами сверила молчат в вышине,
Под вами могилы, молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги!
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревоги и труд лишь для смертных сердец...
Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни тяжёл, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звёздные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побеждённый лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.

Это стихотворение Тютчева вспоминал ещё в прошлом году Женя, от него я его узнал. <...>

Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле — взятка. В святые времена Александра III говорили: «вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза — скучные, подбородки наросли, нет увлеченья ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни — есть акция, серия, взятка.

Всё ползёт, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остаётся ещё видимость. Но слегка дёрнуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного и изнасилованного тела. <...>

Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, чёрный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Cafe de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сёстрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на НЕCBCKOM, 7) немецко-российского мужеложца... Всего не исчислишь. Смысл трагедии — безнадёжность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.

Сегодня пурпурноперая заря.

Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.

* Торговцы и приказчики с Хитровского, Апраксина и Сенного рынков составляли ядро черносотенных организаций. — Ред.

1 декабря
<...> Днём — клею картинки, Любы нет дома, и, как всегда в её отсутствие, из кухни голоса, тон которых, повторяемость тона, заставляет тихо проваливаться, подозревать все ценности в мире. Говорят дуры, наша кухарка и кухарки из соседних мещанских квартир, по так говорят, такие слова (редко доносящиеся), что кровь стынет от стыда и отчаянья. Пустота, слепота, нищета, злоба. Спасение — только скит; барская квартира с плотными дверьми — ещё хуже. Там — случайно услышишь и уже навек не забудешь.

17 декабря
Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я ещё не падаю духом».

1912
2 января
<…>

Пишу я вяло и мутно, как только что родившийся. Чем больше привык к «красивостям», тем нескладнее выходят размышления о живом, о том, что во времени и пространстве. Пока не найдёшь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным.

13 января
Пришла «Русская мысль» (январь). Печальная, холодная, верная — и всем этим трогательная — заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется — в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечают на них? — Но — лучше ли «гулять с кистенём в дремучем лесу».

Сквозь всё может просочиться «новая культура» (ужасное слово). И всё может стать непроницаемым, тупым. Так и у меня теперь. <…>

Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься этим каждый год). Во всяком случае надо написать, кроме никому не интересных и неизбежных сведений, что «есть такой человек» (я), который, как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходит само, и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, бог с ним, оно — не человеческое.

Кстати, по поводу письма С[кворцовой]: пора разорвать все эти связи. Всё известно заранее, всё скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется или даже полюбит — отсюда письма — груда писем, требовательность, застигание всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на «её лад». А после известного промежутка — брань. Бабьё, какова бы ни была — шестнадцатилетняя девчонка или тридцатилетняя дама. — Женоненавистничество бывает у меня периодически — теперь такой период.

Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же как скучно делать вырезки из газет. Делаю всё это, потому что потом понадобится.

24 марта. «Страстная суббота»
«Собирают мнения писателей о самоубийцах. Эти мнения будут читать люди, которые нисколько не собираются кончать жизнь. Прочтут мнение о самоубийстве, потом — телеграмму о том, что где-нибудь кто-нибудь повешен, а где-нибудь какой-нибудь министр покидает свой пост и т. д. и т. д., а потом, не руководствуясь ни тем, ни другим, ни третьим — пойдут по житейским делам, какие кому назначены.

В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большой частью но причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других ещё хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т.е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т.е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и неинтересная. Если я скажу, что думаю, т.е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а «деловые люди» только лишний раз посмеются; но всё-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».

Так я и пошлю глупому мальчишке-корреспонденту «Русского слова», если он спросит ещё раз по телефону, который третьего дня 21/2 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; всё — легкомысленно, легко, никчёмно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.

19 июня
Я болен в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждал Любу, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проходили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец, тяжёлый сон, звонок, просыпаюсь — вместо Любы — отвратительная записка от её несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его недоверие, презрение к штрюку («да вы мужчина или переодетая женщина» — «хорошо быть богатым человеком», — «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб...», — «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан ещё преследователь. В антракте вышел я и потихонъку ушёл из сада, не дослушав, — и знак был — уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой... Действительно, дома на столе телеграмма Любы: «Приеду сегодня последним поездом» и нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага. <…>

20 декабря
Вечером — доклад Философова в религиозно-философском собрании. Я не пойду туда, я почти уже болен от злости, от нервов, от того, что меня заваливают всякой дрянью, мешая мне делать то, что я должен сделать.

1913
1 января
Пообедав, мы с Любой поехали в такси-оте к Аничковым. Собрание светских дур, надутых ничтожеств. Спиритический сеанс. Несчастный, тщедушный Ян Гузик, у которого все вечера расписаны, испускает из себя бедняжек — Шварценберга и Семёна. Шварценберг — вчера был он — валяет столик и ширму и швыряет в круг шарманку с секретным заводом. Сидели трижды, на третий раз я чуть не уснул, без конца было. У Гузика болит голова, надуваются жилы на лбу, а все обращаются с ним как с лакеем, за сеанс платят четвертной билет. Первый раз сидел я, сцепившись пальцами с жирной и сиплой светской старухой гренадерского роста, которая рассказывала, как «барон в прошлый раз смешил всех, говоря печальным голосом: дух, зачем ты нас покинул?»

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 28-11-2010 16:25
Одна фраза — и ярко предстаёт вся сволочность этой жизни. <…>

Во время сеанса звонил Куприн, а Аничков ему ответил, что сеанса нет, — потому что он всегда пьян и нельзя его пригласить в общество светской сволочи. Сволочь-то во сто раз хуже Куприна. Люба бранится страшно.

<…>

Вот — жизнь, ни к чему не обязывающая, «средне-высший» круг.

10 февраля
Только музыка необходима. Физически другой. Бодрость, рад солнцу, хоть и сквозь мороз.

Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше — один отвечаю за себя, один — и могу ещё быть моложе молодых поэтов «среднего» возраста, обременённых потомством и акмеизмом.

Весь день в Шувалове * — снег и солнце — чудо!

* Недалеко от Шахматова. — Ред.

11 февраля
День значительный. — Чем дальше, тем твёрже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днём пришла особа, принесла «почётный билет» на завтрашний соловьёвский вечер. Села и говорит: «А «Белая лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» — В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.

Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны — у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шрёдера».

<...> Почему так ненавидишь всё яростнее литературное большинство? Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ: взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и проч. — люди. В литературе это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядинных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут.

<...>

Миланская конюшня. «Тайная Вечеря» Леонардо. Её заслоняют всегда задницы английских туристов. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация:

Сатира. Такой не бывает. <...> художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов».

Чтобы изобразить человека, надо полюбить его — узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». — Отсюда — начало порчи русского сознания, понятия об искусстве — вплоть до мелочи — полного убийства вкуса.

Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют кашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. <…> Они спихивают министров... Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слёзки. Вернисажи, бродячие собаки, премьеры — ими существуют. Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жёны, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил весёлую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички.

Ну, довольно.*

* Приходится ещё выноску... Почему же я не признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и не похожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбирать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила.

1914
6 марта
Попробовать хоть что-нибудь записать: Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства.

Искусство — радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать всё — самое тяжёлое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, и «переживания», чувства, быт. Радиоактированыо поддаётся именно живое, следовательно — грубое, мёртвого просветить нельзя. <…>

28 июля
Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать.

1916
14 февраля
Наше время — время, когда то, о чём мечтают как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности.

Надо показать, что можно быть мужественным без брютальности.

Железный век — цветок в петлице.

13 июня
Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов и говорил, что очень уж много страшного написал про войну, надо бы проверить, говорят, там не так страшно. Всё это — с обычной ужимкой, но за ней — кажется подлинное (то же, как мне до сих пор казалось) <...>

28 июня
Несмотря на то, или именно благодаря тому, что я «осознал» себя художником, я не часто и довольно тупо обливаюсь слезами над вымыслом и упиваюсь гармонией. Свежесть уже не та, не первоначальная.

С «литературой» связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного.

Лучшим остаются «Стихи о Прекрасной Даме». Время не должно тронуть их, как бы я ни был слаб как художник.

1917
22 апреля
Всё будет хорошо, Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться.

Ал. Блок.
22.IV.1917

22 апреля
«Пишете Вы или нет? — Он пишет. — Он не пишет. Он не может писать».

Отстаньте. Что вы называете «писать»? Мазать чернилами по бумаге? — Это умеют делать все заведующие отделами 13 дружины. Почём вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю.

30 апреля
Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоющий сочинитель.

1 мая
Мы (весь мир) страшно изолгались. Нужно нечто совершенно новое.

15 мая
Вечером я бродил, бродил. Белая ночь, женщины. Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя — Петербург 17-го года, Россия 17-го года. Куда ты несёшься, жизнь? От дня, от белой ночи — возбуждение, как от вина.

16 мая
Разбудил меня звонок Сологуба, который просит принять участие в однодневной газете для популяризации «Займа Свободы» и посетить сегодня литературную курию в Академии художеств. То и другое мне кажется ненужным и не требующимся с меня, как и с него, а говорил он всё это тем же своим прежним голосом, так что мне показалось, что он изолгался окончательно и даже Революция его не вразумила.

20 мая
Нет, не надо мечтать о золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны.

22 мая
Что-то нервы притупились от виденного и слышанного. Опущусь — и сейчас же поднимается этот сидящий во мне Р[аспутин]. Конечно уж, в Духов день. Все, все они — живые и убитые дети моего века сидят во мне. Сколько, сколько их!

23 мая
Послег обеда — очарование Лесного парка, той дороги, где когда-то под зимним лиловым небом, пророчащим мятежи и кровь, мы шли с милой — уже невеста и жених.

26 мая
Если даже не было революции, т.е. то, что было, не было революцией, если революционный народ действительно только расселся у того пирога, у которого сидела бюрократия, то это только углубляет русскую трагедию.

Чего вы от жизни ждёте? Того, что, разрушив обветшалое, люди примутся планомерно за постройку нового? Так бывает только в газете или у Кареева в истории, а люди — создания живые и чудесные прежде всего.

19 июня
Ненависть к интеллигенции и прочему, одиночество. Никто не понимает, что никогда не было такого образцового порядка и что этот порядок величаво и спокойно оберегается всем революционным народом.

Какое право имеем мы (мозг страны) нашим дрянным буржуазным недоверием оскорблять умный, спокойный и многознающий революционный народ?

Нервы расстроены. Нет, я не удивлюсь ещё раз, если нас перережут во имя порядка.

«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечёрке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Улица возбуждена немного. В первый раз за время революции появились какие-то верховые солдаты, с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.

26 июня
Какие странные бывают иногда состояния. Иногда мне кажется, что я всё-таки могу сойти с ума. Это — когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И вместе с тем подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет. Это описано немного литературно, но то, что я хотел бы описать, бывает после больших работ, беспокойных ночей, когда несколько ночей подряд терзают неперестающие сны.

В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, мне страшно. Что это за страх? Иногда я думаю, что я труслив, но, кажется, нет, я не трус. Этот страх пошёл давно из двух источников — отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл.

13 июля
Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.

Я могу шептать, а иногда — кричать: оставьте в покое, не моё дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, ещё не потерявших вкуса, ещё не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые.

Ночь, как мышь, юркая какая-то, серая, холодная, пахнет дымом и какими-то морскими бочками, глаза мои как у кошки, сидит во мне Гришка (Распутин), и жить люблю, а не умею, и — когда же старость, и много, и много, а за всем — Люба.

- - -

Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные. Накопление духовных ценностей предполагает предшествующее ему накопление матерьяльных. Это — «происхождение» догмата, но скоро вопрос о yhsm'e*, как ему и свойственно, выпадает, и первая формула остаётся как догмат.

Этот догмат воскресает во всякой революции, под влиянием напряжения и обострения всех свойств души. Его явление знаменует собой высокий подъём, взлёт доски качелей, когда она вот-вот перевернётся вокруг верхней перекладины. Пока доска не перевернулась, это минута, захватывающая дух; если она перевернулась — это уже гибель. Потому догмат о буржуа есть один из самых крайних и страшных в революции — высшее напряжение, когда она готова погубить самою себя. Задача всякого временного правительства — удерживая качели от перевёртывания, следить, однако, за тем, чтобы размах не уменьшался. То есть довести заночевавшую страну до того места, где она найдёт нужным избрать оседлость, и вести её всё время по краю пропасти, не давая ни упасть в пропасть, ни отступить на безопасную и необрывистую дорогу, где страна затоскует в пути и где Дух Революции отлетит от неё.

- - -

Римская скамья в пустом Шуваловском парке после купанья (обожжён водой).

Ложь, что мысли повторяются. Каждая мысль нова, потому что её окружает и оформливает новое. «Чтоб он, воскреснув, встать не мог» (моя), «Чтоб встать он из гроба не мог» (Лермонтов, сейчас вспомнил) — совершенно разные мысли. Общее в них — «содержание», что только доказывает лишний раз, что бесформенное содержание, само по себе, не существует, не имеет веса. Бог есть форма, дышит только наполненное сокровенной формой.

* Генезисе (греч.). — Ред.

6 августа
Между двух снов:

— Спасайте, спасайте!
— Что спасать?
— «Россию», «Родину», «Отечество», не знаю, что и как назвать, чтобы не стало больно, и горько, и стыдно перед бедными, озлобленными, тёмными, обиженными!

Но — спасайте! Жёлто-бурые клубы дыма уже подходят к деревьям, широкими полосами вспыхивают кусты и травы, а дождя бог не посылает, и хлеба нет, и то, что есть, сгорит.

Такие же жёлто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью), стелются в миллионах душ, пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и бог не посылает его.

7 августа
Проснувшись: и вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки* превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напор огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костёр до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. Один из способов организации — промышленность («грубость», лапидарность, жестокость первоначальных способов).

* Разина и Пугачёва. — Ред.

15 августа
Едва моя невеста стала моей женой, лиловые миры первой революции захватили нас и вовлекли в водоворот. Я первый, так давно тайно хотевший гибели, вовлёкся в серый пурпур, серебряные звёзды, перламутры и аметисты метели. За мной последовала моя жена, для которой этот переход (от тяжёлого к лёгкому, от недозволенного к дозволенному) был мучителен, труднее, чем мне. За миновавшей вьюгой открылась железная пустота дня, продолжавшего, однако, грозить новой вьюгой, таить в себе обещания её. Таковы были междуреволюциониые годы, утомившие и истрепавшие душу и тело. Теперь — опять налетевший шквал (цвета и запаха определить ещё не могу).

28 августа
Экстренные выпуски газет о корниловском заговоре... Свежая, ветряная, то с ярким солнцем, то с грозой и ливнем, погода обличает новый взмах крыльев революции.

8 января
Весь день — «Двенадцать». Внутри дрожит.

9 января
Весь вечер пишу. Кончена статья «Интеллигенция и Революция», а с ней и вся будущая книжка (7 статей и предисловие) «Россия и интеллигенция» — 1907 — 1918.

Выпитость. На днях, лёжа в темноте с открытыми глазами, слушал гул, гул: думал, что началось землетрясение. <…>

14 января
Интервью от газеты «Эхо» (по телефону) — может ли интеллигенция войти в соглашение с большевиками.

Выпитость к ночи. Сыро в комнате. Бушует ветер (опять циклон?).

Происходит совершенно необыкновенная вещь (как всё): «интеллигенты», люди, проповедывавшие революцию, «пророки революции», оказались её предателями. Трусы, натравливатели, прихлебатели буржуазной сволочи.

Я долго (слишком долго) относился к литераторам как-то особенно, (полагая)*, что они отмеченные. Вот моя отвлечённость. Что же, автор «Юлиана», «Толстого и Достоевского» и пр. теперь ничем не отличается от «Петербургской газеты».

Это простой усталостью не объяснить.

На деле вся их революция была кукишем в кармане царскому правительству.

После этого приходится переоценить не только их «Старые годы» (которые, впрочем, никогда уважения не внушали: буржуйчики на готовенькой красоте), но и «Мир искусства» и пр. и пр.

Так это называлось, что они боялись «мракобесия»? Оказывается, они мечтают теперь об учреждении собственного мракобесия на незыблемых началах своей трусости, своих патриотизмов.

Несчастную Россию ещё могут продать. (Много того же в народе).

* Вставлено до смыслу предложения. — Ред.

15 января
Мои «Двенадцать» не двигаются. Мне холодно.

16 января
Мокрый снег!

18 января
Вот что я ещё понял: эту рабочую сторону большевизма, которая за летучей, за крылатой. Тут-то и нужна им помощь. Крылья у народа есть, а в уменьях и знаньях надо ему помочь. Постепенно это понимается. Но неужели многие «умеющие» так и не пойдут сюда?

22 января
Декрет об отделении церкви от государства. Звонил Есенин, рассказывал о вчерашнем «утре России» в Тенишевском зале. Гизетти и толпа кричали по адресу его, А. Белого и моему — «изменники». Не подают руки. Кадеты и Мережковские злятся на меня страшно. <…> Господа, вы никогда не знали России и никогда её не любили!

Правда глаза колет.

27 января
«Двенадцать».

28 января
«ДВЕНАДЦАТЬ».

29 января
Азия и Европа.

Я понял Faust-a: «Knurre nicht, Pudel»*. <…> Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его призывы к порядку семейному я православию). Штейнер его «регулирует»? Сегодня я — гений.

* «Не ворчи, пудель» («Фауст» Гёте). — Ред.

30 января
Стихотворение «Скифы».

17 февраля*
«Двенадцать» — отделка, интервалы. Переписать главы «Возмездия» и «Скифов». Люба сочинила строчку: «Шоколад Миньон жрала» вместо ею же уничтоженной: «Юбкой улицу мела».

* С февраля 1918 г. — даты по новому стилю. — Ред.

18 февраля
«Скифы» в «Знамя труда».

Что Христос идёт перед ними — несомненно.*

Дело не в том, «достойны ли они его», а страшно то, что опять он с ними и другого пока нет; а надо Другого — ?

Я как-то измучен. Или рожаю, или устал.

* О поэме «Двенадцать» и связанных с ней дневниковых записях Блока читайте в статье Олега Давыдова «ТРАХ-ТАРАРАХ-ТАХ-ТАХ-ТАХ-ТАХ!». — Ред.

20 февраля
В «Знамени труда» — мои «Скифы»...

Стало известно, что Совет народных комиссаров согласился подписать мир с Германией.

Патриотизм — грязь (Alsace — Lorraine* — брюхо Франции, каменный уголь).

Религия — грязь (попы и пр.). Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы «недостойны» Иисуса, который идёт с ними сейчас; а в том, что именно Он идёт с ними, а надо, чтобы шёл Другой.

Романтизм — грязь. Всё, что осело догматами, нежной пылью, сказочностью, — стало грязью.

Остался один elan**.

Только — полёт и порыв; лети и рвись, иначе — на всех путях гибель.

Может; быть, весь мир (европейский) озлится, испугается и ещё прочнее осядет в своей лжи. Это не будет надолго. Трудно бороться против «русской заразы», потому что — Россия заразила уже здоровьем человечество. Все догматы расшатаны, им не вековать.

Движение заразительно.

Лишь тот, кто так любил, как я, имеет право ненавидеть. И мне — быть катакомбой.

Катакомба — звезда, несущаяся в пустом синем эфире, светящаяся.

* Эльзас-Лотарингия. — Ред.

** Порыв (франц.). — Ред.

26 февраля
<…>

Я живу в квартире; за тонкой перегородкой находится другая квартира, где живёт буржуа с семейством (называть его по имени, занятия и пр. — лишнее).

Он обстрижен ёжиком, расторопен, пробыв всю жизнь важным чиновником, под глазами — мешки, под брюшком тоже, от него пахнет чистым мужским бельём, его дочь играет на рояли, его голос — тэно-ришка — раздаётся за стеной, на лестнице, во дворе, у отхожего места, где он распоряжается, и пр. Везде он. Господи боже! Дай мне силу освободиться от ненависти к нему, которая мешает мне жить в квартире, душит злобой, перебивает мысли. Он такое же плотоядное двуногое, как я, он лично мне ещё не делал зла. Но я задыхаюсь от ненависти, которая доходит до какого-то патологического истерического омерзения, мешает жить.

Отойди от меня, Сатана, отойди от меня, буржуа, только так, чтобы не соприкасаться, не видеть, не слышать; лучше я или ещё хуже его, не знаю, но гнусно мне, рвотно мне, отойди, Сатана.

1 марта
Главное — не терять крыльев (присутствия духа).

Страшно хочу мирного труда; но — окрылённого, не проклятого. Более фаталист, «чем когда-нибудь» (или — как всегда).

Красная армия? Рытьё окопов? «Литература»?

Всё новые и новые планы.

Да, у меня есть сокровища, которыми я могу «поделиться» с народом.

<…>

Реакция — одиночество, бездарность, мять глину.

4 марта
Делается что-то. Быть готовым. Ничего, кроме музыки, не спасёт. Европа безобразничала явно почти четыре года (грешила против духа музыки... Развивать не стоит, потому что опять злоба на «войну» отодвинет более важные соображения).

Ясно, что безобразие не может пройти даром. Ясно, что восстановить попранные суверенные права музыки можно было только изменой умершему.

9/10 России (того, что мы так называли) действительно уже не существует. Это был больной, давно гнивший; теперь он издох; но он ещё не похоронен; смердит. Толстопузые мещане злобно чтут дорогую память трупа (у меня непроизвольно появляются хореи, значит, может быть, погибну).

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 28-11-2010 16:28
«Восставать», а не «воевать» (левые с.-р.) — трогательно. Но боюсь, что дело и не в этом тоже, потому что философия этого — помирить мораль с музыкой. Но музыка ещё не помирится с моралью. Требуется длинный ряд антиморалъный (чтобы «большевики изменили»), требуется действительно похоронить отечество, честь, нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром. <...>

10 марта
Ежедневность, житейское, изо дня в день — подло.

Что такое искусство?

Это — вырывать, «грабить» у жизни, у житейского — чужое, ей не принадлежащее, ею «награбленное» (Ленин, конечно, не о том говорил).

Марксисты — самые умные критики, и большевики правы, опасаясь «Двенадцати». Но... «трагедия» художника остаётся трагедией. Кроме того:

Если бы в России существовало действительное духовенство, а не сословие нравственно тупых людей духовного звания, оно давно бы «учло» то обстоятельство, что «Христос с красногвардейцами». Едва ли можно оспорить эту истину, простую для людей, читавших Евангелье и думавших о нём. У нас, вместо того, они «отлучаются от церкви», и эта буря в стакане воды мутит и без того мутное (чудовищно мутное) сознание крупной и мелкой буржуазии и интеллигенции. <...>

Разве я «восхвалял»? <...> Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь «Исуса Христа». Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак.

12 мая
Одно только делает человека человеком: знание о социальном неравенстве.

1 июня
Как я устаю от бессмысленности заседаний!

7 июля
Я одичал и не чувствую политики окончательно.

21 августа
Как безвыходно всё. Бросить бы всё, продать, уехать далеко — на солнце, и жить совершенно иначе.

28 августа
Я задумал, как некогда Данте, заполнить пробелы между строками «Стихов о Прекрасной Даме» простым объяснением событий. Но к ночи я уже устал. Неужели — эта задача уже непосильна для моего истощённого ума?

31 августа
Ленин ранен.

1 сентября
Ленину лучше.

8 декабря
Весь день читал Любе Гейне по-немецки — и помолодел.

12 декабря
Отчего я сегодня ночью так обливался слезами в снах о Шахматове?

31 декабря
Мороз. Какие-то мешки несут прохожие. Почти полный мрак. Какой-то старик кричит, умирая от голоду. Светит одна ясная и большая звезда.

1919
6 января
Всякая культура — научная ли, художественная ли — демонична. И именно, чем научнее, чем художественнее, тем демоничнее. Уж, конечно, не глупое профессорье — носитель той науки, которая теперь мобилизуется на борьбу с хаосом. Та наука — потоньше ихней.

Но демонизм есть сила. А сила — это победить слабость, обидеть слабого. Несчастный Федот* изгадил, опоганил мои духовные ценности, о которых я демонически же плачу по ночам. Но кто сильнее? Я ли, плачущий и пострадавший, или Федот**, если бы даже он вступил во владение тем, чем не умеет пользоваться (да ведь не вступил, никому не досталось, потому что всё, вероятно, грабили, а грабить там — в Шахматове — мало что ценного). Для Федота — двугривенный и керенка то, что для меня — источник не оцениваемого никак вдохновения, восторга, слёз.

Так, значит, я — сильнее и до сих пор, и эту силу я приобрёл тем, что у кого-то (у предков) были досуг, деньги и независимость, рождались гордые и независимые (хотя в другом и вырожденные) дети, дети воспитывались, их научили (учила кровь, помогала учить изолированность от добывания хлеба в поте лица) тому, как создавать бесценное из ничего, «превращать в бриллиант крапиву», потом — писать книги и... жить этими книгами в ту пору, когда не научившиеся их писать умирают с голоду.

Да, когда я носил в себе великое пламя любви, созданной из тех же простых элементов, но получившей новое содержание, новый смысл от того, что носителями этой любви были Любовь Дмитриевна и я — «люди необыкновенные»; когда я носил в себе эту любовь, о которой и после моей смерти прочтут в моих книгах, — я любил прогарцовать по убогой деревне на красивой лошади; я любил спросить дорогу, которую знал и без того, у бедного мужика, чтобы «пофорсить», или у смазливой бабёнки, чтобы нам блеснуть друг другу мимолётно белыми зубами, чтобы ёкнуло в груди так себе, ни от чего, кроме как от молодости, от сырого тумана, от её смуглого взгляда, от моей стянутой талии — и это ничуть не нарушало той великой любви (так ли? А если дальнейшие падения и червоточина — отсюда?), а, напротив, — раздувало юность, лишь юность, а с юностью вместе раздувался тот, «иной», великий пламень...

Всё это знала беднота. Знала она это лучше ещё, чем я, сознательней. Знала, что барин — молодой, конь статный, улыбка приятная, что у него невеста хороша и что оба — господа. А господам, — приятные они или нет, постой, погоди, ужотка покажем.

И показали.

И показывают. И если даже руками грязнее моих (и того не ведаю и о том, господи, не сужу) выкидывают из станка книжки даже несколько «заслуженного» перед революцией писателя, как А. Блок, то не смею я судить. Не эти руки выкидывают, да, может быть, не эти только, а те далёкие, неизвестные миллионы бедных рук; и глядят на это миллионы тех же не знающих, в чём дело, но голодных, исстрадавшихся глаз, которые видели, как гарцовал статный и кормленый барин. И ещё кое-что видели другие разные глаза — как же, мол, гарцовал барин, гулял барин, а теперь барин — за нас? Ой, за нас ли барин?

Демон — барин.

Барин — выкрутится. И барином останется. А мы — «хоть час, да наш». Так-то вот.

* Федот — мужик, принимавший участие в разграблении блоковского имения в Шахматово — Ред.
** Скоро оказалось, что Федот умер. (Прим. Блока.) — Ред.

7 января
Очень бодро: полная оттепель. Много мыслей и планов. <…>

28 марта
«Быть вне политики» (Левинсон)? С какой же это стати? Это значит — бояться политики, прятаться от неё, замыкаться в эстетизм и индивидуализм, предоставлять государству расправляться с людьми, как ему угодно, своими устаревшими средствами. Если мы будем вне политики, то значит — кто-то будет только «с политикой» и вне нашего кругозора, и будет поступать, как ему угодно, т.е. воевать, сколько ему заблагорассудится, заключать торговые сделки с угнетателями того класса, от которого мы ждём появления новых исторических сил, расстреливать людей зря, поливать дипломатическим маслом разбушевавшееся море европейской жизни. Мы не будем носить шоры и стараться не смотреть в эту сторону. Вряд ли при таких условиях мы окажемся способными оценить кого бы то ни было из великих писателей XIX века. Мы уже знаем, что значит быть вне политики: это значит — стыдливо закрывать глаза на гоголевскую «Переписку с друзьями», на «Дневник писателя» Достоевского, на борьбу А. Григорьева с либералами, на социалистические взрывы у Гейне, Вагнера, Стриндберга. Перечислить ещё западных и наших. Это значит — «извинить» сконфуженно одних и приветствовать, как должное, политическую размягчённость, конституционную анемичность других — так называемых «чистых художников».

Если я назову при этом для примера имя нашего Тургенева, то попаду, кажется, прямо в точку, ибо для наших гуманистов нет, кажется, ничего святее этого имени, в котором так дьявольски соединился большой художник с вялым барствующим либералом-конституционалистом.

Нет, мы должны разоблачить это — не во имя политики сегодняшнего дня, но во имя музыки, ибо иначе мы не оценим Тургенева, т. е. не полюбим его по-настоящему.

Нет, мы не можем быть «вне политики», потому что мы предадим этим музыку, которую можно услышать только тогда, когда мы перестанем прятаться от чего бы то ни было. В частности, секрет некоторой антимузыкальности, неполнозвучности Тургенева, например, лежит в его политической вялости. Если не разоблачим этого мы, умеющие любить Тургенева, то разоблачат это идущие за нами люди, не успевшие полюбить Тургенева; они сделают это гораздо более жестоко и грубо, чем мы, они просто разрушат целиком то здание, из которого мы умелой рукой, рукою, верной духу музыки, обязаны вынуть несколько кирпичей для того, чтобы оно предстало во всей своей действительной красоте — просквозило этой красотой...

Быть вне политики — тот же гуманизм наизнанку.

1 апреля
Основные положения, которые я хотел защитить, теоретические и практические:

1) выбор для «Всемирной литературы», руководствуясь музыкой;

2) в стихах и в прозе — в произведении искусства — главное — дух, который в нём веет; это соответствует вульгарному «душа поэзии», но ведь — «глас народа — глас божий»; другое дело то, что этот дух может сказываться в «формах» более, чем в «содержании». Но всё-таки главное внимание читателя нужно обращать на дух, и уж от нашего уменья будет зависеть вытравить из этого понятия «вульгарность» и вдохнуть в него истинный смысл, который остаётся неизменным, так что «публика» в своей наивности и вульгарности правее, когда требует от литератора «души и содержания», чем мы, специалисты, когда под всякими предлогами хотим освободить литературу от принесения пользы, от служения и т.д. Я боюсь каких бы то ни было проявлений тенденции «искусство для искусства», потому, что такая тенденция противоречит самой сущности искусства и потому, что, следуя ей, мы в конце концов потеряем искусство; оно ведь рождается из вечного взаимодействия двух музык — музыки творческой личности и музыки, которая звучит в глубине народной души, души массы. Великое искусство рождается только из соединения этих двух электрических токов;

3) сознательное устранение политических оценок есть тот же гуманизм, только наизнанку, дробление того, что недробимо, неделимо; всё равно что сад без грядок; французский парк, а не русский сад, в котором непременно соединяется всегда приятное с полезным и красивое с некрасивым. Такой сад прекраснее красивого парка; творчество больших художников есть всегда прекрасный сад и с цветами и с репейником, а не красивый парк с утрамбованными дорожками.

1920
24 декабря
Ещё раз: человеческая совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося — в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь.

Обратно: под игом насилия человеческая совесть умолкает; тогда человек замыкается в старом; чем наглей насилие, тем прочнее замыкается человек в старом. Так случилось с Европой под игом войны.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 24-01-2011 19:11
Лев Рубинштейн

Где же ты, моя Сулико?

Почему-то вдруг вспомнил. Когда-то я состоял в приятельстве с одной сильно пожилой дамой из "бывших", то есть из старомосковской дворянской семьи.

Вообще в годы моей юности таких милых старорежимных московских старушек было довольно много. Все они, как правило, тихо доживали в коммуналках в районе Бронных улиц, Арбата, Пречистенки, Неглинной, Сретенки, Покровки. Их можно было видеть на бульварах и в скверах, а также в булочных, в молочных и овощных магазинчиках, в приемных пунктах химчистки, в районных библиотеках. Они были узнаваемы по какой-то особой осанке, по манере речи, по стареньким, но элегантным шляпкам, вытертым сумочкам, оплешивевшим муфтам. Они были приветливы и терпимы к чужим слабостям, что и служило во все времена несомненным признаком породы. А некоторые из них были даже и словоохотливы, что меня, любопытного юношу, стремившегося уцепиться хотя бы за мизерный обломок той затопленной Атлантиды, которая звалась Серебряным веком, очень вдохновляло. Они легко и доверчиво шли на знакомства с молодежью, жизнь, интересы и ценности которой, видимо, интриговали в свою очередь и их. В те годы даже мимолетно брошенная цитата из, допустим, Гумилева служила безотказным паролем, пропуском в их заветный затерянный мир.

Они довольно туманно вспоминали о послереволюционном периоде своей жизни, отделываясь полунамеками о сгинувшем в пекле гражданской войны женихе, о покойном муже "без права переписки", о своих собственных мытарствах - ссылках, а то и лагерях. Но охотно и подробно с разной степенью достоверности рассказывали о детстве и ранней юности. Не без кокетства упоминали о девичьих флиртах и увлечениях. В этих рассказах мелькали в числе прочих и очень даже прославленные имена. В соответствии с распространенным в те годы московским мифом из всех многочисленных объектов этих романтических приключений с наибольшей почему-то частотой упоминались два имени - Рахманинов и Станиславский. Прямо как сговорились.

Они были, повторяю, милы и приветливы, но и капризны необычайно. В магазине "Диета" на Арбате они буквально не давали спуску издерганным очередями и дефицитом продавщицам, требуя от них "сто граммов ветчины и попостнее, пожалуйста". "Да где же я вам возьму попостнее? - праведно возмущалась продавщица. - Что вот тут лежит, тем вот и торгую!" "А вы уж поищите, сделайте милость", - мягко, но твердо настаивала старушка. И та находила-таки, после чего долго ворчала и укоризненно качала головой.

А та дама, про которую я вспомнил, была женщиной и вовсе необыкновенной. Десять лет лагеря и семь лет ссылки. Зимой ежедневно - лет до восьмидесяти пяти - коньки в авоську и на замерзшие Патриаршие пруды. Летом, весной и осенью - лет до девяноста - долгие гуляния по всему Бульварному кольцу. Сухая и легкая, она ходила стремительно, как будто под парусом, - угнаться за ней было не так просто.

В ее рассказах никаких Станиславских с Рахманиновыми не было. Там были другие. Например, Мандельштам, который "всегда забегал к нам во Вспольный (а мы с покойной сестрой жили тогда в первом этаже), когда ему вдруг приспичивало по-маленькому". В это почему-то верилось.

В ее повседневной речи старорежимная институтская церемонность переплеталась, что было вполне объяснимо и, между прочим, по-своему изящно, с лагерными словечками. "В лагере я затеяла сочинять поэму, - рассказывала она, - и даже половину написала. Но все пропало". "Почему же пропало, - спрашивали ее, - начальство отняло?" "Да нет, - просто отвечала она, - блатари, падлы, растащили все на подтирку. Да, в общем-то, и не жалко: поэмка-то, если быть совсем откровенной, была то еще фуфло".

А еще она рассказывала, как в лагере два раза в год, на Седьмое ноября и на Первое мая, зэкам выдавали по крошечному кубику сливочного масла. "Мы в отличие от всех прочих масло не ели", - говорила она. "Мы - это кто?" - "Ну, мы... Ну, вы понимаете..." Слово "дворянка" применительно к себе самой она старалась употреблять как можно реже, видимо, из чувства природного демократизма. "Мы масло не ели. Мы им смазывали руки". Позже этот, видимо, ставший бродячим сюжет про масло мне приходилось читать в чьих-то еще лагерных воспоминаниях и даже, кажется, не один раз, но услышал я его впервые именно от нее.

Однажды она сказала: "Хрущеву я прощаю многое за то, что он освободил миллионы из лагерей. Меня в том числе. Ему это, конечно же, зачтется. А еще мы с ним сходимся в двух вещах". - "Это в каких же?" - "Я тоже, как и он, терпеть не могу абстрактную живопись и тоже обожаю кукурузу, причем во всех видах".

Внутреннее стремление и постоянная готовность найти хоть что-то общее, пусть и максимально поверхностное, между собой и любым другим человеком, даже если этот человек предельно далек от тебя по духу, найти в каждом, даже и в отпетом моральном уроде, даже и в кровавом преступнике, хоть что-то человеческое меня не очень удивило. Она была человеком по-настоящему верующим, и лишь это обстоятельство, по ее собственному убеждению, помогло ей пережить ВСЕ ЭТО без особой деформации внутренней душевной структуры.

Но по юношескому своему безжалостному коварству я все же не удержался и спросил: "А со Сталиным у вас тоже есть что-нибудь общее?" "Вот с ним - нет", - сказала она твердо и заметно потемнела лицом. Но, подумав, все же прибавила: "Хотя почему же? Я, как и он, очень люблю песню "Сулико".

Она жила очень долго. Когда ей исполнилось 95 лет, она сказала: "Не хотелось бы дожить до ста". - "Почему же? Это же интересно". - "Ничего интересного. "Столетняя старуха" - это, согласитесь, звучит совершенно омерзительно". Она и не дожила до ста - умерла то ли двумя, то ли тремя месяцами раньше.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 17-03-2011 13:55
Из живого журнала Лёши Девотченко

Вот так всегда: стоит уехать куда-нибудь ненадолго - и сразу происходит нечто... Как обухом по голове... То появится т.н. "Письмо 55-ти", то вот теперь- "Ходорковский. Тру(б)пы". Честно говоря, я вовсе не обратил бы внимания на очередную карауловскую телевампуку, если бы в съемках оной не приняла участие Светлана Врагова, художественный руководитель театра "Модернъ"...
Очень больно и горько реагировать на этот факт.Но не реагировать и делать вид, что все "ок" и ничего такого не случилось,-не получится... Потому как - бессовсестно...
Очень больно, горько и грустно оттого, что совсем недавно я перенес на сцену театра "Модернъ" свой петербургский спектакль "Дневник провинциала в Петербурге" по М.Е. Салтыкову-Щедрину. Спектакль этот в Питере был не особо кому и нужен, а в Москве он почему-то обрел новое дыхание и, не побоюсь этого слова, новую жизнь. И Светлана Александровна очень этому содействовала. С присущей ей творческой и человеческой энергией.
Но вот зачем, зачем было принимать участие в этой махровой карауловской агитке? ЗАЧЕМ?.. Чтобы выразить свою позицию и свое отношение к МБХ? Но ведь это уже было сделано в свое время, когда ее подпись была поставлена под письмом "общественных деятелей", одобряющего и поддерживающего приговор (тогда еще первый) по делу ЮКОСа... Для чего же еще раз... по тому же месту?... Ведь бить и так уже давно лежачего... Мягко говоря нехорошо. Неправильно. Немилосердно, в конце концов...
Конечно, чувствуется, что у С. Враговой имеется очень глубокий личный мотив, личные, так сказать, счеты. В отличии от тех, кто ставит свои подписи лишь для того, чтобы просто засвидетельствовать почтение и лояльность правящему режиму.
Но и это суть дела не меняет...
И вот что теперь делать?
Если бы я, скажем, был абсолютно равнодушен к происходящему в стране, то с меня были бы, как говорится, и взятки гладки. Пришел, сыграл спектакль и ушел.
Даже если бы я НЕ был равнодушен и был "на стороне Ходорковского", а Врагова- "против", то и тогда, как говорится, взятки гладки: в конце концов каждый имеет право на свое мнение.
Но совсем другое дело, когда я СО СВОЕЙ СТОРОНЫ публично заявляю о своем отношении к этому постыдному судебному балагану, ставя свою подпись под т.н. "Письмом 45-ти", а Светлана Александровна СО СВОЕЙ СТОРОНЫ так же публично выражает свое отношение к кровожадному и глубоко порочному и преступному МБХ (уже ДВАЖДЫ осужденного)... Посредством участия в фильме "Ходорковский. Трупы", снятого в дурнопахнущем жанре "откровенного, серьезного, честного и непредвзятого" расследования. Такого же "откровенного, серьезного, честного и непредвзятого", как и всё наше российское правосудие...
И вот тут-то и возникает более чем двусмысленная ситуация в моих отношениях с театром "Модернъ". Приходить как ни в чем не бывало, играть спектакль и получать за это деньги? На мой взгляд, это будет с моей стороны достаточно бессовестно, цинично и абсолютно беспринципно... Хотя, с другой стороны-при чем тут зрители? Но с третьей стороны(как это ни прискорбно) те зрители, которые ходят на мои моноспектакли,-интеллигентные, читающие, думающие,понимающие, что же на самом деле происходит в нашей стране,-эти зрители вряд ли больше переступят порог театра "Модернъ"... Ну что ж. Видать, судьба у этого спектакля такая... Из Вологды в Керчь, из Керчи в Вологду... Не привыкать... Но все равно грустно.
Тем более, что к Светлане Александровне я по- прежнему испытываю самые теплые и нежные человеческие чувства.
Но человеческие отношения - это всего лишь человечесике отношения. Не более. Когда же они переходят в плоскость этического и мировоззренческого свойства, то приобретают совсем иные очертания...
И под занавес. В очередной раз хочется сказать "большое спасибо" всем тем, кто стоял у истоков бесстыжего и похабного позорища под названием "Дело ЮКОСа", всем тем,кто руководил и продолжает "рулить" этим чудовищным и абсурдным кафкианским процессом. Всем тем, кто расколол надвое не только наше больное и слабое общество, но и ту его часть, которая именуется "творческой интеллигенцией".
"Большое спасибо" и пожелание скорейшего перемещения туда, где их давно готовы принять с распростертыми объятиями. В преисподнюю.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 17-03-2011 13:56
Честно, Лёша, и достойно

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 29-03-2011 16:38
Друг: - Это писец!Мне чуть член не откусили!Кот притащил мышь...живую. Начал с ней играть и упустил козёл! Мышь съ*б*лась и затихла.Вечером жена делает мне минет...и тут эта долбаная мышь подбежала к кровати...!И ведь сука опять съ*б*лась!...

Страницы: << Prev 1 2 3 4 5  ...... 9 10 11 12 13 Next>> ответить новая тема
Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Пример для подражания.

KXK.RU