Ну как же без Андрея Белого

  Вход на форум   логин       пароль   Забыли пароль? Регистрация
On-line:  

Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Ну как же без Андрея Белого

Страницы: 1  ответить новая тема

Автор Сообщение

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:13
Исследователи и писатели, писавшие о романе А. Белого «Москва» (Б.М. Эйхенбаум [Эйхенбаум 1987], П.М. Бицилли [Бицилли 1996], М. Горький [Горький 1953: 579-582]), обращали внимание на своеобразие его языка, хотя и оценивали его по-разному. Отмечали и густую концентрацию необычных слов. Если не обращаться к словарям, эти слова воспринимаются как новообразования А. Белого. Однако это не так. Новообразования составляют лишь часть необычных слов. Другая же часть имеет другое происхождение. Белый, работая над романом «Москва», писал Р.В. Иванову-Разумнику о том, что пользуется словарем Даля [Белый, Иванов-Разумник 1998: 508]. Значительная часть необычных слов взята А. Белым из этого словаря.
В Музее-квартире Андрея Белого в Москве хранится копия рукописной работы «Загрунтованные этюды». Это выписки из словаря В.И. Даля, расположенные по темам: Лавка, Сад, Растения, Город, Блюда, Крестьяне, Двор, Небо, Птицы, Лес, Луг, Река, Время, Скотный двор, Конюшня, Огород, Материи, (Квартира), Работа. Часть этих выписок отразилась в романе.
Слова из словаря Даля - не отдельные вкрапления, как это бывает в произведениях, ориентированных на литературность, и они не имеют мотивировки в своеобразном повествователе, как в произведениях характерологических. Слова из словаря Даля в «Москве» - не отдельные примеры, а сама материя, из которой состоит роман. Это язык, каким он представлен в словаре Даля в разных его стилистических разновидностях, от диалекта до терминологии.
В развернутых гнездах словаря содержатся общеупотребительные слова, диалектизмы и нелитературные слова, не имеющие характеристик. Возможно, часть этих слов принадлежит самому В.И. Далю.
Диалектные слова А. Белый употребляет безотносительно к их локальной принадлежности. Слова разных диалектов оказываются рядом - при изображении Москвы. Диалектное слово может быть омонимом литературного. Таково слово руно: «рыба стекалась руном в это место» - Д. [1] руно - ‘толпа, куча, стая, косяк, гов. особ. о рыбе <...>: Сельдь и язь ходят руном, рунами’. В «Москве» есть и литературное употребление слова: «Уж не волос - руно завитое, руно золотое крутила».
Для романа характерна вариативность обозначений. В соотнесенных парах одно слово литературное, другое нелитературное. Оба они содержатся в словаре Даля: набалдашник - балдашка, тросточка - тростка, табакерка - табаковка, подоконник - подоконница, оттепель - подтепель, ласточка - ластка, ящерка - мыщерка и т.п.
Из синонимического ряда берется нелитературное слово, слово с более узкой сферой употребления, нежели общеупотребительное: «Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом», «шеи своей худобину показывал Грибиков», « - А энтот <…> тутовый он?» - Д. тутошний, пск. тутовый ‘здешний, местный <...>’.
Из словаря Даля А. Белый берет не только диалектные, но и устаревшие слова: «с порога клопеющей брильни там волосочес напомаженный грязной гребенкой работал над дамским шиньоном».
Словарь содержит и некоторые иноязычные слова, употребленные в романе: «Гаргарисмою он занимался: свое ополаскивал горло солями» - Д. гаргарисма врчб. ‘полосканье, горломойка’; «коралл-мадрепор, весь в ноздринах» - Д. мадрепор ‘дырчатый, скважистый коралл, ноздрянка <...>’; «Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр «погод» постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах» - Д. фельдцейгмейстер ‘главный начальник всей артиллерии’; гелиометр - ‘солномер, солнцемер <...>’; «Тителев в бороду смотрит, в лопату свою; ее цвет - фермамбуковый, желтый» - Д. фернамбук ‘красильное дерево <…> и желтая краска, из него выделываемая’.
В главе, где речь идет о семье профессора Коробкина, множество иноязычных слов, начинающихся на а: «Это был стих адонический: чередование хореев и дактилей» - Д. адонический стих ‘состоящий из дактиля и спондея’; ажурные чулочки, акустические способности, аденолог (Д. аденология ‘наука о железах в животном теле’), в абстрактах, афоризмы, апострофы, арпеджио, акростих, аллитерация, апофегма. Иноязычные слова в речи Задопятова также имеют соответствия у Даля: старый артритик, геморроиды.
Целые диалоги в романе состоят из слов словаря Даля. Такова, например, сцена на базаре. «Коробкин протискивался через толоко тел; принесли боровятину; и предлагалося:
- Я русачиной торгую…
Горланило:
- Стой-ка ты…
- Руки разгребисты…
- Не темесись…
- А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?..
- Нет…
- Дай-ка додаток сперва…
- Так и дам…
- Потовая копейка моя…»
В разных гнездах словаря Даля содержатся составные элементы этого диалога: боровятина - ‘свинина’, «русачиной торгуют, шкурками»; разгребистый - ‘сильно разгребающий’, додаток - от гл. додавать ‘самый предмет, доданная вещь или деньги’, тельное мыло - ‘не для стирки, банное’, потовая копейка - ‘заработанная, трудовая’.
Слова из словаря отражаются и в повествовании: «Здесь заметим: он жил с документом на имя какого-то доктора Дро; и - свистульничал, праздно слоняясь по улицам; стал он дневатель бульваров (дремал на скамейках); ночным бродуном волочился без цели. А то - гиркотал в кабаках».
Слова, заимствованные из словаря Даля, относятся к разным тематическим группам. На первом месте - обозначения и оценки людей. Люди обозначены по роду занятий: «Шубнику беличью Надину шубку - скажу я - продать» - Д. ‘кто набирает и шьет шубы, тулупы; скорняк, овчинник’; «Для уха открылся дударь» - Д. дударь ‘играющий на дудке, на волынке’; «- Да кто же он, родимые? Грибиков скупо цедил: - Да цифирник, числец; цифири размножает» - Д. цифирник ‘счетчик, арифметчик’.
Слова из словаря используются и в речи персонажей, и в собственно повествовании для характеристики персонажей. Персонажи характеризуют себя и других словами из словаря Даля: Леоночка о себе: «Извините, такая я спаха»; самохарактеристика Мандро: «Я - шатун». У Даля шатун - ‘праздношат, пустоброд, кто шатается без дела; || бродяга, беглый’.
Часть характеристик у разных персонажей совпадает: «Профессор Коробкин был добряшом» - Д. добряш ‘благодетель, оделивший добром, сделавший кому добро’; «Профессор, добряш, стал свирепым: глядел с задерихой»; «Японец, добряш, - просиял»; «добряш Никанор», «Тер-Препопанц, сам добряш, - защищает». Разные персонажи имеют сходные характеристики: «… пропадавший брат, локтем бодаясь, взапых улепетывает от жердилы…», «жердяй: точно чучело на коноплянике: рот, как дыра; нос, курнос; рыло - дудкою: глух, точно - тетерев» - Д. жердила, жердяй ‘долговязый человек, оглобля, верста, особ. поджарый’. Продавец на базаре о ничего не купившем покупателе: «Пошла и - ей вслед: - Дармогляды!» - Д. дармогляд ‘зевака, праздный зритель с даровым билетом’. В сцене во дворе повторяется эта же оценка: « - Где у тебя коллектив? - Дармоглядом живешь!»
Некоторые персонажи имеют несколько обозначений, и их сопровождают разные оценки. Профессор Коробкин - добряш, добрыш: «он добрышом посмотрел» - Д. добрыш ‘добрый человек; прямой и простоватый, нехитростный, нескрытный и доброжелательный’. «Он затоптыш, заплевыш», забросыш: «Задрожали, как будто играли в дрожалки: профессору быстро припомнилось, как он забросышем рос; и под старость забросышем стал; вот - забросился здесь негодяю ужасному в лапы, за что же?», «Суетуном потопатывал он»; «Вы - суетник» - Д. ‘кто предан суете, суетности’.
Оценки характеризуют Коробкина в определенной ситуации: «В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке толстопятой босою ногою пришлепывал по паркетикам…» - Д. бессонник, бессонница ‘человек, которому не спится по ночам’; «широкоусый простец», «профессор сидел потеряем таким». Киерко «профессору вклепывал, ловко руками хватаясь под груди: - Э, полно, - да бросьте: какой вы журжа!» - Д. ‘брюзга, ворчея, кропотун’.
Митя Коробкин - фалалей (Д. ‘простак, простофиля, разиня; пошляк, самодовольный невежа’), мазуля, замазуля. Коробкин обращается к сыну: «… что ж ты одежду разъерзал! Мазуля!», в речи повествователя: «Представился Митя, двоящий глазами, такой замазуля». Митя - двороброд - Д. ‘колоброд, шатун, нищий’. Отец говорит о нем: «- Ведь этакий привра! … - Вот: промозгленок, а - учит? - подлаивал старый профессор» - Д. привра ‘охотник привирать, прилыгать, хвастать’; промозгленок ‘дрянной, грязный ребенок’. Киерко о Митеньке: «- Досамкался, брат, до делов: брылотряс брылотрясом» - Д. ‘шутник, лясник, весельчак, краснобай, хохотун’. Митя с точки зрения Лизаши: «Обсамкался видно: такой - самохвал, самоус…». В словаре Даля слова самоус нет, есть слово самоук. Самохвал - Д. ‘кто сам себя хвалит, прославляет’. Обсамкался - Д. обсамить, осамить ‘дать кому личность, самостоятельность, обособить’.
Никанор, брат Коробкина - «…харахорик, ведомый в репейник, кусался словами» - Д. об. хорохоря ‘задорный, хвастунишка’. Завалюга: «Скрипнул; и - набок; таким завалюгой лежал; подушонку скомчив, подложив себе руку под щеку» - Д. завалюга ‘увалень, лентяй, замарашка’. Слепендряй - Д. ‘слепой, слепец, в знч. шуточном или бранном’, топтыжник - Д. топтыга об. ‘тяжелый, неуклюжий человек’, «- Перевезенец наш» - Д. ‘перевезенный куда-либо, переселенец’.
«Лизаша сидела пред ним узкоплечей укутою в красненькой, бархатной тальме» - Д. укута твр. ‘тот, кто любит кутаться, боясь холоду’; «… странной жеманкой с ним делалась» - Д. жеманка ‘кто жеманится, кокетка’; «Средь блеска и плеска робела Лизаша под ним растеряхою» - Д. растеряха ‘растерявший что-либо; разиня, кто все теряет’; «то дикуша, то тихая» - Д. дикуша ‘малоумный, полоумный, чудак’. «Лизаша мертвушей свалилась в валеж многоржавых людей» - Д. мертвуша ‘приговоренный больной, безнадежный, умирающий, живой покойник’; «Леонорочка, ставши живулькою розовой, взором на нем откровенно занежилась» - Д. живуля, живулька ‘все живое, но неразумное; младенец’.
«Какой приставала, - подумалось Мите…» (о Грибикове) - Д. приставала ‘кто пристает’. Грибиков - «трясыней сидит на своих сундуках» - Д. трясыня ‘скупец, скряга’; «А Грибиков кушал грибочки <…> стал шамой; стал - бабой» - Д. шама ‘кто шамкает’. «Потащился по комнате чертовой курицей» - Д. чертова курица ‘большая болотная курица, камышник’. «Карюзликом ржавеньким выглядел Грибиков» - Д. карюзлик ‘заморыш, сморчок; маленький и уродливый’.
«Киерко ей показался живцом» - Д. живец ‘живой человек, тот, кто жив’. «Киерко цапко лопатой подкидывал снеги: кидала, кидалой» - Д. кидала ‘кто кидает’. «И выходило, что первый он сверщик и сводчик того, что творилось в рабочих кварталах» - Д. сводчик ‘маклер, посредник при продаже, покупке, сделке’, сверщик - ‘сверяющий что-либо’. «… профессорше даже казался проведчиком» - Д. проведчик - ‘проведывающий что, кого или о чем; испытатель, разспрощик, узнаватель; || лазутчик, соглядатай’. «Николай Николаевич Киерко был двороброд» - Д. ‘колоброд, шатун, нищий’.
Портной Вишняков - «… точно гусак, щипаком наступал он» - Д. щипун, щипала, щипака ‘кто щипается, щиплет других’; «был - цветолюб, детовод». Грибиков называет портного Вишнякова лоскутник. У Даля лоскутник - ‘кто торгует лоскутьями, собирает их, одевается ими; оборванец, заплатник’.
Карлик Яша - карла, карличишка: «В Телепухинском доме живет карлик Яша: блажной и безносый». Разные персонажи называют его пархуч - пск. ‘паршивец’; «пархуч и пропойца он»; «Карличишко живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска»; он - сдохлик - пск. бран. ‘заморышек, хиляк’. «Карлик, достав из-под козел бутылку, с ней лег; и просунулся Грибиков: - Вшивец ты, вшивец!» - Д. вшивец бран. ‘неопрятный, грязный, гадкий человек’. В другом месте: «Грибиков - не удержался; и - вышипнул в фортку: - Сам вшонок, а как зазнается!» - Д. вшонок или вошка.
Мандро - «ночным бродуном волочился без цели» - Д. брода, бродуша, бродун, бродунья ‘колоброд, бродный, кто бродит без толку, цели и дела’. Он говорит о себе: «По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль - дедуган; а по пьянству нажил себе морду - вот эту вот, - он показал: - стал - Мордан: дед Мордан! Грехотворник!» - Д. дедуга, дедуган, дедко, дедуня, дедуся; грехотворник ‘кто грехотворит’. Переряженный Мандро с точки зрения Коробкина: «Эдакий, право, зазнаишко»; «экий жердило!», «Просел в тень: ведьмаком».
«Задопятов… разгуливая бормотуном разволосым, себе самому дирижировал ручкой пера» - Д. бормотун ‘кто бормочет’. Анна Павловна говорит Задопятову: «Старый лизало» - Д. ‘кто лижет’.
Сцена содержит несколько оценок персонажа. Так строится диалог Нади и Дарьюшки: «Прищелились к двери: Надюша и Дарьюшка. - Вот он… - Японец. - Сюсюка, картава… - Лядащий какой. - Недоросток». Все характеристики Исси-Нисси содержатся в словаре.
Слова из словаря характеризуют и других персонажей: подлипа, ерзунчик, дряхлец, чердашник, нищеброд, самоправ, косогляд, влазень, «… увидел: стоит долгоухий японец: задохлец лимонно-оливковый» - Д. задохлец ниж. ‘человек с удушьем’, «Надюша глядела такой сердоболенкой,» - Д. сердоболенка, -болка ‘женщина, посвятившая себя на услугу и уход за больными и ранеными’, «Серафима - мальчуга какой-то» - Д. ‘мальчик’ - в унизительном или в шуточном значении. «Параноик, дразнило - ему из кустов…» - Д. дразнила ‘охотник дразнить’.
А. Белый изображает сценки, в которых участвуют безымянные персонажи. Для их обозначения берутся слова из словаря Даля: «кто-то неплошь» - Д. об. ‘человек бойкий, неоплошливый’, «Какой-то дворыш из Китайского дома <…> проглаголив три дня, предвещал - глады, моры и трусы» - Д. дворыш ‘неопределенное название всего дворового’, «совсем пахорукий нечеса прихрамывал сзади» - Д. пахорукий арх., влд., прм. ‘косолапый, неловкий руками, либо больной или слабый руками’, «Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным» - Д. кувалда об. ‘клуша, неказистый, безобразно укутанный человек, особ. женщина’, «Грибиков старой кутафье твердил о чаях» - Д. кутафья ‘неуклюже, безобразно одетая женщина’.
Эпизодические персонажи также могут иметь несколько разных обозначений и оценок: «Шел волдырявый мужчина; сказали - мозгляк, синеносый пропоица, с пухлым лицом черномохим…» - Д. мозгляк ‘слабый, хилый, хворый, безвременно одряхлевший, щедушный’. В диалоге: «- А то эдакий с пузом придет, - ракоед, жора, ема; а ты - пустопопову бороду брей - костогрызом уляжешься» - Д. жора ‘прожора, обжора’; ема ряз., тул. ‘ростовщик’; ракоед ‘кто ест раков’.
Персонаж обращается к другому словами из словаря: «Эй, егоза, посмотри-ка…», «Кто-то станет и скажет в окно: - Дуролопа» - Д. об. ‘дурандас, дуралей, дурына’, «Ты, невзрючка какая» - Д. от невзрюйничать ниж. ‘хмуриться, не глядеть, дуться’, невзрюй ниж. ‘нелюдим, угрюмый, молчаливый человек’.
Как серия обращений строится фрагмент диалога:
«Грибиков - кекал:
- Ах, - шитая рожа ты!
Чертовой курицей спину выклевывал:
- Вязаный нос! <…>
Выхихикивал:
- Да, Златоуст кочемазый какой отыскался!
- Кащенка паршивая, - воздух разгребывал» - Д. шитая рожа, вязeный нос ‘щедровитый’, кочемазый или об. кочемаза, кочемаз ‘замарашка, чумичка, грязнушка; или закоптелый, загорелый от солнца; кучумка’, златоуст ‘речистый и обаятельный человек’. Ремарка также содержит слово из словаря: чертова курица - ‘большая болотная курица, камышник’.
А. Белый неоднократно изображает скопления людей. Для этого он пользуется обобщающими словами: «людское роенье», «у приворотни стояла какая-то сбродня» - Д. сбродни, сбродный народ ‘шатущий, который сбрелся с разных сторон, шваль, шушваль’; «Обозначилась новая стека людей» - Д. стека - от глаг. стекать, стечь; словами во множественном числе: «… бежал генерал Ореал <…> - За проживателями домов Янцева и Щукеракина» - Д. проживатель ‘обыватель, житель’, «Глазопялы - за всем, отовсюду следили: из окон, дверей, подворотен» - Д. глазопял ‘праздный зевака, кто стоит выпучив глаза’, «шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков…» - Д. подтрепа ‘растрепа, нечеса, оборвыш; баба с затасканным подолом’; разбаба, разбабье ‘раздевуля, двуснастник, более женского пола, как размужичье более мужского’; раздранец црк. ‘в раздраных ризах ходяй’, «сиволапые краснобаи», «лохмачи в расстегнутых серых тужурках» - Д. лохмач ‘лохмотник, растрепа, неряха, нечеса, космач’.
Обозначения людей из словаря включены в перечисления: «Текли и текли: и разглазый мужик, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком; и размаслюня в рубахе, и поп, и проседый мужчина» - Д. размаслюня - от размаслюниться пск. ‘расплакаться’.
Как видно из приведенных примеров, для обозначения людей используется, с одной стороны, просторечная лексика и диалектизмы, с другой - книжная лексика. Разные стилистические средства закреплены за разными персонажами.
Еще одна сфера, в которой используются слова из словаря Даля, - имена собственные. Часть фамилий представляет собой диалектные слова: Олябыш - ‘пирожок’, Лейма - костр. ‘корова’, Шни - камчадальское ‘сплетни’ и т.п. Некоторые фамилии образованы от диалектных слов: Бобынин от бобыня - ‘надутый, чванный, гордый, спесивый человек’. В словаре содержится и слово мандра нвг. ‘человек тяжелого нрава?’, которое становится именем собственным одного из главных героев - Мандро.
Наряду с общеупотребительными обозначениями частей человеческого тела - глаз, голова, нос, рука, борода, усы, пальцы и т.п. в романе «Москва» употребляются и своеобразные слова из словаря Даля: «А профессор, довольный, охлопывал вздошье свое» - Д. вздошье ‘нижняя часть груди’; «пропучился оком: себе в межколенье» - Д. межколенье ‘пространство между коленями, у человека’; «поклокочить повисшее грустно кудло» - Д. кудло ‘патлы, космы, пряди курчавых, растрепанных волос’; «Шаров на меня не выкатывай» - Д. шары влгд., прм., сиб. ‘большие глаза навыкате <…> Что шары катаешь?’; «Чуть выглядывали под безбровым надлобьем глаза» - Д. надлобье ‘часть головы или черепа между лба и темени’; «Поскреб безволосье куриною лапой» - Д. безволосье ‘недостаток, отсутствие волос, лысота, лысость, плешивость’.
Из словаря почерпнуты обозначения других живых существ: «Громко влетел мокроносый ушан Томка» - Д. ушак нвг. ‘ушастый человек и животное’; гайворон - ‘грач’, «гайворонье раскричалося» - ‘воронье, чернь <...> стадо ворон, грачей, галок’; павко - Д. ол. ‘муховор, кошель, тенетник, мизгирь, паук’ - «Павко давит мух» - Д. «Павко муху съимал, поймал»; курнявка - от Д. пск., твр. курнявкать, кур. курнявить - ‘мурлыкать, мяукать кошкою’.
В романе множество сравнений персонажей с животными (собакой, обезьяной, волком, свиньей, кротом, мышью, тушканчиком, львом, тигром…). В этот ряд включены и слова из словаря: волколис - ‘помесь от волка и лисы’: Мордан «глядел волколисом», вертиголовка - ‘пташка’: «И дернулась вертиголовкою».
Из словаря Даля взяты названия растений: «белоголовец и жимолость», «рос дудочник», «елушником пахло», «Метлицы, стрючочки, овесец, коробочки»; метлица - ‘сорная трава в хлебе’; «… сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь и в празелень»; бессучник - ‘чистый строевой лес’; «Литые решеточки с кустиком, вскрывшим распуколки в зелень вечера…»; «сухоцветы полей».
Нелитературными словами из словаря Даля обозначены предметы и явления внешнего мира, природа, смена времен года, сопутствующие им явления: «Полулунок несется» - Д. полулунок ‘полулуние, полулунный знак на мечете, на бунчуке, полумесяц’; «Как зарчиво-розов косяк; белый дом - уже кремовый; там солносяды открылись» - Д. солносяд сиб. ‘запад; закат или заход солнца и страна, где оно садится’; «… пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло. А в паветре слышалось: - Морозобой!» - Д. паветер ‘попутный ветер’; «… в немом межесвете мельчили охлопочки серые» - Д. межесвет, -ток ‘сумерки, сутиски, вечерний либо утренний полусвет’.
Дождь, снег: «меленький сеянец сереньким крапом косит» - Д. пск. ‘севень, мелкий дождь’; «да, косохлесты дождя: полуталый снежок, слюнотеки - какая-то каша, какая-то няша» - Д. няша сиб., прм. ‘ил, грязь с тиною, жидкое, топкое дно озера; вязкая жидкая топь’, арх. ‘вязкая, илистая полоса морского берега, открытая только в малую воду, во время отлива’;

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:17
«Лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями» - Д. мокрель ‘все, что мокро; самая влага, сырость; грязь и непогодь, мокрое место и время’; «засеверил подморозками» - Д. подморозь, подмерзь ‘утреник или ночной мороз на грязь, небольшой мороз по слякоти’; «Мальчик кидался там снежными ляпками» - Д. ляпка ‘брызга, ком, блин, что наляпано; цацка, неуклюже посаженное украшение’; ляпок ‘ляпка, ляпнутый во что ком’; «И глядели на лепень снежиночек два черно-синих очка безо всякого смысла» - Д. лепень ‘мокрый снег хлопьями, хижа, слякоть, ляпуха’; «примёты снега», порошица, поземица, «Дни - разливони» - Д. разливоня пск. ‘кто несет что небрежно, плещет через край’; «И вот заводнили дожди» - Д. ‘наводнять, заливать водою’; бездожь, «Профессор подставил свой лоб под припек: он припеки любил без затины» - Д. затин ‘место в тени’.
Пейзажи содержат обозначения особенностей рельефа: водороина - ‘водомоина; рытвина, промытая водой в вешний разлив, или паводками от дождей’, водоточина, ср. «олово в небе, ползет и окрапывает водоточину», в речи персонажа: «Ты вертай водоточиной» - Д. водоточина ‘струя, водотечина, руслище, исток воды’; буерачник: «К глухому забору пошли - буерачником» - Д. буерачник ‘местность, изрытая природою, овражистая’; котловинник: Д. ‘провалья, пещерник, все место, занятое множеством провалов, обычно в гипсе’; коловерть: «Ветер по жести пройдет: в коловерть» - Д. коловерт, коловорот ‘водоворот, пучина, вырь, сувой’; березовня - Д. ‘урочище, порастающее лесною порослью <…>’; пустополье: «С откоса открылася дверь в сухоцветы полей, в пустополье и в дальние пустоши» - Д. пустополье ‘пустошь, пустопорожнее место’; падина: «как будто они ожидали, кто первый провалится вниз головою в открытую падину» - Д. падь, падина прм., сиб. ‘провал, глубокий и крутой лог, овраг, пропасть, стремнина, ущелье’; глинокапня (у Даля глинокопня), глиновальня.
При изображении двора используются слова заворотье, прикалиток, копань, ямник, забочень: «Тут мещанин в заворотье стоял…», «Забочнем дома суглил он на площадь: в людскую давильню; - и в перы, и в пихи» - Д. забочень ‘боковой пристрой к дому, крыло, флигель’.
Изображая город, Белый берет из словаря обозначения предметов обихода, вещей: битыш: «Грибиков по двору шел мимо лысин с бутылочным битышем, к белому дому» - Д. ‘битое стекло, посуда, бой, лом’; дегтярка - дегтярная бочка: «Бочка-дегтярка, подмокнувши, темный подсмолок, воняющий дегтем, пустила» - Д. подсмол или подсмолок ‘плохая, жидкая ямная смола, идущая в переварку’; подлавок: «Крытую бархаткой лавочку в ножки поставила; ножки - на лавочку. Ушки прислушались: ножки с подлавки слетели» - Д. подлавок ‘место под круговою лавкою в избе’.
В романе «Москва» множество бытовых зарисовок, действующие лица которых появляются на одно мгновение и не принимают участия в развитии событий. Через такие зарисовки входят в роман обозначения одежды, головных уборов: «Давеча ты согласился: александрейку-то взял. - Взял и пропил» - Д. александрейка ‘красная бумажная ткань, с прониткою другого цвета’; «сивобородый, одетый в самару торговец, заметил» - Д. влд. ‘долгая, долгополая одежда’; «Подпахивал ямник, к которому шла в подчепечнике старая: с грязным ведром» - Д. подчепечник вят., кур. ‘исподний бабий головной убор, волосник’; «… другой, в куртке кожаной и с чекмарями, такой челюстистый, - рабочий заводский, <…> Клоповиченко» - Д. чекмари ‘кожаные и прошитые концом насквозь пуговицы’; «Платье из серенькой, реденькой рябенькой ткани, с косою прониткой…» - Д. пронитка, пронить, нитка между чем ‘толстая или разноцветная нитка в основе ткани, отличная от прочих’; вещи разного назначения: махавка - Д. ‘сигнал, маяк, знак, который машет на ветру’; «с пронизами бусинок»; «набронзировка настенников - свивы змеи, разевающей пасть» - Д. настенник ‘подсвечник или лампа различного вида, для подвески на стену’; резак - Д. ‘большой, широкий нож’; напилок - Д. ‘терпуг, подпилок’; карбасина - Д. сиб. ‘жердь, шест’.
Обозначения помещений и вещей входят в состав тропов как образ сравнения или опорное слово метафоры: «не столик - парчевня»; «не стол, а - парчовник; явайское что-то» - Д. парчевник ‘парчевый ткач или торговец; || старинная парчевая одежда’; «не квартира - картинница» - Д. ‘собрание картин или картинная галерея’; «Не комната - просто блошница какая-то» - Д. ‘место, где водятся блохи, притон им’; «квартира - ледовня!» - Д. смл. ‘погреб со льдом’; «Комната ли? Настоящий павлятник» - Д. ‘заведение, где держат павлинов, птичник’; «квасильня сериозная!» - Д. ‘заведение, помещение, где что-нибудь квасят или вымачивают в квасах’; «устроил из комнаты мне мухин сын этот мшарник» - Д. ‘мшистое болото, кочкарник, поросший мохом, мох по топи <...>’; «вляпан, в пихач, берендейкой, локтями пихаемой» - Д. ‘игрушка’; «мурашником стала его голова» - Д. ‘гнездо и жилье муравьиной общины’.
Просторечными и диалектными словами рисуется поведение персонажа с точки зрения другого:
Грибиков
«Честит Вишнякова:
- Чего финтифантит!
- Зафокусил!
- С чертом дерется за грешников!..»
- Д. финтифанты - ‘лукавые увертки’.
Мандро обращается к карлику: «Что - насандалились? - зубил он» - Д. насандалиться ‘напиться пьяным’; «Чуть не кланялся в пояс Мордан; и подумалось:
- Черт подери, - дограбастался все-таки он до квартиры» - Д. дограбаздаться ‘с трудом до чего добраться, долезть’.
Мандро разговаривает с Грибиковым: «Человек мой сидит же…
- Баклушничает», - Не шабалдашничай» - Д. ‘шататься, бить шабалу, баклушить, шляться праздно’.
Просторечные слова и диалектизмы входят в самохарактеристики персонажей: «… На что инвалид (глаза - ланьи, а с пуд - кулаковина): - Чертову куклу, Распутина, мы - улалакаем!..» - Д. кур. ‘убить’; «Нагорстаем мы жизнь» - Д. горстать ‘забирать или загребать горстями’.
Информативное повествование также включает просторечные и диалектные слова. Часть диалектных слов не похожа на литературные. При изображении человека: «И за карлу проценты стрижет, - довахлял кто-то» - Д. довахлять ‘свахлять до конца, докончить кое-как’; «… еглил он под пристальным взглядом двух тысяч пар диких, расправленных и протаращенных глаз» - Д. еглить тул. ‘ботаться, метаться от боли, нетерпенья’; «… егарнули больно о дверь» - Д. егарнуть тул. ‘стукнуть, ударить, выстрелить’; «Залынял: с табачишкой в кармане…» - Д. залынивать, залынять ‘начинать, начать лынять, отлынивать, отделываться от чего’; «… мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы» - Д. мартышничать ‘промышлять мошенническим занятием мартышки’; «Что эта «элда»? - мизюрилась Наденька» - Д. мизюрить влгд. ‘щуриться, присматриваться щурясь <...>’; «Он, в испуге летая туда и сюда, - ну тетенькать, подкидывать пупсика, строить из пальцев «козу» - Д. тетенькать ‘баловать ребенка; ласкать, качать, тешить его’; «… мадам Вулеву томошилась по комнатам только для вида» - Д. ‘мястись, метаться, суетиться, толпиться’.
В информативное повествование включаются глаголы, обладающие прозрачной внутренней формой: бойчить: «… смотрела она беззадорно и кисло на юношу с высмехом <…>, бойчившего взглядом», «пируэтцем бойчил Никанор; и бахромышем, точно репейником, перецеплялся он» - Д. ‘поступать бойко, решительно, смело, резко’; «Став, забыстрела невидным движеньем» - Д. быстрить ‘расти быстротою, усиливаться скоростью’; «владил массивную запонку» - Д. владить ‘вделывать, пригонять и вставлять, прилаживая вкладывать’; «ворошился людьми переулок» - Д. ворошиться ‘шевелиться, ворочаться, двигаться, колебаться, копошиться’; «Ледащий художник с Лизашей приятничать стал, полагая усилия к ней присестриться…» - Д. приятничать ‘заискивать, угодничать, кокетничать’, присестриться ‘природниться, зваться сестрой’; «Не любила она сердобольничать» - Д. ‘заботиться о чужом, где не просят, упуская свое’; «смирнела в тенях» - Д. ‘становиться смирным’; «… старался степениться» - Д. ‘начать остепеняться, стать вести порядочную, степенную жизнь’; «Стали свободничать в доме его» - Д. свободничать ‘обходиться слишком вольно, или навязывать себя кому в приятели, за панибрата’; «Полно вам томничать» - Д. томничать ‘прикидываться томным, нежным’; «Юродит словами с болезненным, строгим лицом» - Д. юродить ‘делать юродивым’.
Глаголы в тексте Белого несколько видоизменяют глаголы словаря. У Даля возвратный глагол борзиться - ‘спешить, торопить, поспешать’, у Белого - борзить: «Тителев неоткровенно борзил перебегами глазок с очков Никанора Иваныча на безответицу…». У Даля глагол боярить - ‘принимать на себя вид барина, желать казаться им’, у Белого - возвратный глагол бояриться: «- Чего вы, товарищ, вражбите, - боярился позой своей Псевдоподнев, - с миром?»; «- А то, - кропотались беспомощно пальцы, - что мне ночевать-то и негде» - Д. кропотать, кроптать, кропотаться ‘хлопотать, заботиться, суетиться, возиться; ворчать, брюзжать, сердиться, браниться’.
При изображении внешнего мира также используются диалектные слова: «фикал болотный кулик» - Д. фикать пск. ‘свистать пташкой’; «Там около свалки двушерстая психа, подфиливши хвост, улезала в репье - с желтой костью; и пес позавидовал издали ей - Мухин сын» - Д. подфилить хвост кур. ‘поджать, подтянуть’; «Скупо мизикало утро» - Д. мизикать орнб. ‘издавать слабый свет, мерцать’.
Явно выражено пристрастие Белого к глаголам со значением звучания и речи: «В харчевне алашили» - Д. алашить ‘шуметь, спорить толпою, горланить, тревожить других, ералашить’; «Болбошил по-аглицки: в гул голосов» - Д. болботать зап. ‘бормотать’; «Разбарабошилась улица: в крик, в раздергаи» - Д. барабошить нвг. ‘невнятно говорить, бормотать’; пск. ‘говорить вздор, пустяки’; «И гракал, и гавкал руками махающий брат, Никанор» - Д. гракать ‘каркать, кричать вороной’; «Что-то мумлил» - Д. мумлить ‘говорить вяло или нечисто, шамкать, как беззубый’; «Дом тараканил и гамил сплошной беднотой», «… гаганила Дарьюшка» - Д. вят. ‘гоготать, хохотать во все горло’; гиркотать - Д. ‘гоготать, хохотать’; «… ночная, замызганная, голготавшая чайная» - Д. голготать прм. ‘о кликушах, заливаться диким воплем, гоготать, горготать’; «уличный угол, где булочный козлоголосит хвостище» - Д. козлоголосить ‘рознить, петь нескладно, тонким, сиплым голосом’; «кекал Грибиков» - Д. влд. ‘икать’; кекнуть влд. ‘икнуть, невольно вскрикнуть’; «Екотал нехорошим, почти оскорбительным смехом» - Д. екотать кур. или еготать - ‘реготать, хохотать; кричать, орать’.
При изображении внешнего мира: «блекотала листва» - Д. блекотать юж. и запд. ‘блеять, бекать, кричать козой или овцой’ || твр. ‘пустословить, пустобаить, говорить вздор’, «Стол дубовато столовой доскою бубнил» - Д. бубнить кур. ‘болтать без умолку и толку, барабанить’; тул. ‘разглашать вести’, кстр. ‘говорить, беседовать’, пск. ‘грызть голову, брюзжать’; «Только юбка с щурцой, шерошит; да пролетка шурукает…» - Д. шурукать твр. ‘шушукать, шептаться с кем’; шерошить ‘шелестеть, издавая при трении сухой шорох’, шерошить ‘делать шершавым, шерохим; ерошить, клочить’.
Некоторые глаголы звучания повторяются и обладают разной сочетаемостью. Это прежде всего глагол дроботать - Д. дроботить кур., дроботать пск. ‘говорить скороговоркою, тарантить’, дроботень, дроботуха ‘таранта, скороговорка’; дроботун, дроботунья, дроботуха кур. ‘таранта, скороговорка, частобай’. Один из лейтмотивов романа - «дроботала пролетка»: «дроботала пролетка под грохотом», «А дни подсыхали; и радостно так дроботали пролетки» и т.п. Кроме того, глагол сочетается и с другими существительными, передавая поведение персонажей и состояние мира: «Дроботала, как щепкое дерево, кучка больших лопухов», «дроботнул «Ундервуд», «Задроботал офицер», «Сослепецкий, пальто растопырив, из брюк вынимал кошелек, сапогом выдробатывая: - Черт, как холодно!»; «… пальцы, дрожа, выдробатывают дробь ударов: дырр-дырр; да».
Повторяется глагол тарарыкать и однокоренные: «Дверь тарарыкнула», «Поле - затарарыкало, плюнув свинцом: пулеметы», «Там машина, как тяпнет <…> затарарыкало рывами…», «Все, бывало, сидит; тарарыкает громко диванной пружиною, прилокотнувшись к столу»; «с чемоданчиком притарарыкал; и - сел к ним на харч» - Д. тарара (-ы) ‘пустая болтовня’; тарарыкать нвг., твр. ‘пустословить, пустобаять, говорить вздор, болтать пустяки; беседовать и шутить’.
С глаголом тарарыкать соотнесены глаголы тараракать, тартаракать, тартарыкнуть, которых нет в словаре: «тартарыкнув по скользким ступенькам», «утром пролеточка затараракавши, встала в воротах», «булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают».
Часть глаголов имеет метафорический характер: «Оставьте меня: не лисите» - Д. лисить ‘хитро льстить’; «Какая-то дамочка, застрекозила своей красноперою шляпой с вуалькою» - Д. стрекозить или стрекозничать ‘соваться, носиться туда и сюда стрекозою; егозить, юлить, ветреничать’; «Выкрупил первый снежишко» - Д. выкрупить ‘отделать мелко и чисто, зерно к зерну, как крупу’.
В романе отражаются и фразеологизмы, содержащиеся в словаре: «Карлик праздновал труса» (у Даля, однако, праздновал трусу), «И - думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед» - Д. ‘обо всех несбыточных, выдуманных новостях’; «Я ведь лынды оставил» - Д. лынды кур. ‘праздность, праздношатательство’.
Фразеологизмы Андроны едут тул. ‘говорится, коли кто некстати важничает и дуется’, турусы ‘пустая болтовня, вздорное вранье, пустословие, лясы, балясы’, нести турусы на колесах ‘молоть чепуху, чушь’ лежат в основе развернутой метафоры: «Странно то, что - запомнилось: странно и то, что - навязчиво после, уже в голове обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах - на шинах, автобусах, автомобилях - Андроны, Евлампии, Яковы (или - как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши».
В романе «Москва» отражаются и другие слова из словаря Даля: существительные: баламутник, бахромыш, безымень, бездомок, безутолочь, дешевень, дребездень, добыток, добрятина, емок, задерж, зазноб, замин, косогляд, летунчик, мозголом, настилка, невкусица, отаи, пазевни, пастень, пошатка, прозор, растараща, свертыш, свивок, свирелка, сколупыш, скомок, скоробранцы, суторма, толкиши, трясуха, цветень, целкач, черепиночка, бурячок, серячок и т.п., прилагательные: бористый, взористый, гребнистый, дебристый, загибистый, лапистый, медистый, морозистый, ржавистый, станистый, рылястый, долгорожий, догожий, дичливый, вскипчивый, полончивый, измарчивый («отношенья людские - измарчивы»), холожавый, моклявый, витлявый, вилявый, смышлеватый, заплеснелый, пропахлый, замоклый, славнецкий, мышевье, долгозубый, вислоногий, вислотелый и т.п., глаголы: взбелить, взгубиться, взлизывать, ветрить, вкрепить, возгриветь, выглавить, вымедлить, дотачивать, дояснить, жахать, заведениться, залужеть, засмолеть, затишеть, зубрить, кавардачить, коротеть, лепестить, настрять, ненавистничать, нелюдиться, нюхтить, обстать, привадить, присахарить, простряпать, пятнить, смаляться, тенить, тинеть, тибрить, топыриться, торочить и т.п., наречия: впереверт, вразмашку, не всутерпь, вприпуски, впроредь, впустопорожне, притрусочкой, впробегушки, вразбрось, невнарок, невпрочет, торопью, невсыть и невтерпь и т.п.
Из словаря почерпнуты метафорические образования: «с губой грибоватой» - Д. ‘похожий на гриб’, «в клобуковатой, барашковой шапке» - Д. ‘на клобук похожий’; «мотылястая барышня» - Д. ‘на мотыль, коромысло похожий’; «стеклянистая даль» - Д. ‘на стекло похожий, прозрачный’.
Из словаря Даля взяты отдельные словосочетания.
Это прежде всего атрибутивные сочетания: бабьево тряпье, баристый барин, безалтынный голыш, магазейная крыса (‘инвалидный солдат’), бережистая речка (‘высокоберегая, крутоберегая’), забытущее зелье (‘отымающее память прошлого’), моросный день (‘когда моросит’), потовая копейка (‘заработанная, трудовая’), приклепистый гвоздь, разбеглый народ, раскрутчивый шелк, свисловатые брови (Д. «У него свислые брови, свисловатые щеки» - ‘вялые, отвислые’), срослые брови (или ‘сросшиеся, сходящие над переносьем’), труперхлое дерево (‘трухлявое, дряблое, загнившее’), стреляная дичь (‘не ловленная, битая из ружья’), кислота купоросная (‘серная’), дикий камень - Д. ‘дикарь, гранит и другие сходные с ним породы’; «Бита мастистая карта» - Д. мастистые карты ‘у игрока, сильные мастями’; «Чуткий пес за юлящею мышкою носом юлит» - Д. чуткая собака - ‘что хорошо стережет’; «виднелась вдали редкосевная рожь» - Д. редкосевная рожь ‘кустовая, многоплодная, которой сеют не более 2-3 мер на десятину’; «…топлый товар, деревянное масло, смешавшися с синькой, лилось в тротуары» - Д. топлый товар ‘затонувший, пролежавший в воде, мокрый’; «Падалищная ворона - кричала» - Д. падалищные враны; «… под видом консервов заваливает астраханскими перцами он интендантство…» - Д. астраханский - перец - ‘струковатый, стручковый, турецкий, красный’; «Явственно кто-то, как щепкое дерево, задроботал - очень тоненьким, чтеческим голосом» - Д. щепкое дерево ‘колкое, невязкое’; «Он серую брюку с полоской блошиного цвета коленкою левою выуглил…» - Д. платье блошиного цвета; ср. «в доме колера «пюс» проживает»; «светлоносный туман, светлоносное выше сияние - среди течи людской многорылой» - Д. многорылое чудовище; «Вынимал чубучок свой черешневый» - Д. черешневый чубук; «в рябенькой кофте с узориком травчатым» - Д. травчатый узор; «Хмарило: жар - размарной» - Д. размарная, размаристая жара ‘удушливо знойная, гнетучая’; «Толстозадый, надувшийся кучер <…> резал поток людяной белогривым, фарфоровым рысаком…» - Д. лошадь фарфоровой масти, фарфоровая лошадь - ‘вся рябая, по беловатой шерсти, чубарая, порода с китайской границы’.
Слово цвет и у Даля, и у А. Белого сочетается с прилагательными кирпичный, кофейный, шпинатный, табачный («табачно-кофейного цвета штаны»), песочный, карминный, дикий. «Пальто - цвет сигар» - Д. сигаровый, табачный цвет. Сочетание красный товар («Баба слюну распустила над красным товаром») имеет соответствие в словаре: красный товар ‘аршинный, панской’. В другом случае красный осмысливается как цветовое прилагательное: «… у палаток, палаточек с красным, лимонным, оранжево-синим и черным суконным, батистовым, ситцевым, полосатым плетеным товаром всех форм, манер, способов, воображений…».
В словаре В.И. Даля широко представлены сложные прилагательные. Часть таких прилагательных использована А. Белым: «был куролапый какой-то, с черватым лицом» - Д. куролапый ‘коротконогий’; «плоскогрудая, широкобровая девочка»; «Лизаша лишь дугами широкобрового лобика дергалась», у Даля - широкобровый Зевес; «с узкотазою дочкой», ср. у Даля: узкотазое строение женщины; «гологоловая красная морда»; «… кривобедрой казалась она <…> кривоскулой казалась она»; «скороногий прошел архалук»; «сивобородый мужик» - Д. ‘седобородый, седоусый’; «гнулся куст белоусый» - Д. ‘у кого или чего белые, светлые, седые усы. Белоус - растение’. В состав атрибутивных сочетаний, взятых из словаря, входят и другие сложные прилагательные: мокросизый туманец, толстодеревый лесище, верхоширокая шляпа, мокрорукая прачка, широковоротый сюртук, тупоуглые домики; «гулькали сивоголовые голуби» - Д. сивоголовый голубок; «тут же зевака такой суеглазый стоял» - Д. суеглазые зеваки, суеглазить ‘попусту зевать на суетное, на вздорное’.
Некоторые из таких сочетаний содержатся в речи персонажей: «Вот тебе елесят, а ты - веришь, распопа; а все оттого, что - распойный народ» - Д. распойный народ от распаивать, распоить ведро вина ‘дать распить’.
«Сверху грозил им рукой: - Трень-брень, - малодошлый работник, а - тоже вот» - Д. малодошлый работник ‘неискусный’; «Пепиков как-то разгулисто свистнул: - Эх ты, - раздудынги развел: подновинский ты шут!», у Даля: шут полосатый, шут выворотной, гороховый, подновинский.
«- Лишь толокно вы бобовое - ну-те - разводите: я ж говорю!» - Д. бобовье толокно ‘поджаренные и перемолотые бобы’.
Даже обычные сочетания имеют соответствия в словаре: сосновая, еловая шишка - ‘семенник, плод с семенем’. «Сосновые шишки, - не шишки: сушишки. <…> А еловые шишки - лиловые шишки».

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:18
В «Москве» несколько раз повторяется фраза «… над многоверхой Москвой неслись тучи». Многоверхая Москва - сочетание из словаря Даля.
Из словаря берутся и словосочетания других типов: «стужайла пришел»; «Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил» - Д. кувалдить камень ‘бить на щебень’; «лед ноздреватил» - Д. лед ноздреватеет ‘рыхлеет’; «раструживая свою руку» - Д. раструдить больную руку ‘натрудить, разбередить’; «Сослепецкий неистовствовал: Вы хотите дичину напырить на вертел? Не стоит… <…> Ровоам Абрагам - здесь, в Москве, в таком именно смысле хлопочет; но только: - он - за Домардэна; он хочет напырить на вертел профессора вместе с Цецеркой-Пукиеркой» - Д. напырить птицу на вертел ‘наткнуть’; «кувалда … с подолом подхлюпанным» - Д. подхлё(ю)пать подол кур. ‘затаскать его в грязи’; «взял со стола он нагарную свечку» - Д. свеча нагорела; «В Ликуй-Табачихе бил колокол - густо, с завоями» - Д. колокол с завоем - ‘с протяжным гулом’, «Коновал: жеребцов переклал» - Д. «Этот коновал много жеребцов переклал на веку своем» - ‘выножил’. У Даля есть выражение соболь в кошках, с хвостами; у А. Белого: «с плеч - соболя, в кошках, с хвостиками». В соотнесенных сочетаниях использованы разные части речи. У Белого: шапка-рысинка, у Даля: «У чухонцев рысьи шапки». Сравнение из словаря Даля глуп, как пуп входит у Белого в ряд сравнений: «глуп, как пуп, как надолба, как пробка, как почка».
Часть атрибутивных сочетаний Белого своеобразно соотнесена с сочетаниями словаря - у них совпадает прилагательное и не совпадают существительные: «абрикосовое платье» - Д. абрикосовый цвет; «с глазами гвоздистыми» - Д. старая, гвоздистая бочка; «походкой урывистой все-то бродил» - Д. урывистая вода, ветер - от урывать; «смоклая крыша» - Д. смоклое сено; «раскосый, расплекий профессор» - Д. расплекая лошадь ‘расплека, сплеченая, прихрамывающая на переднюю ногу, от болезни в лопатке’; «переборчивый взгляд» - Д. переборчивый покупатель; «распукленькие тома» - Д. распукаться, зап. ‘о древесн. почках: развертываться, лопаться, раскрываться’; «перебитной человечек» - Д. перебитной молот; «вигоневый плед» - Д. платок; «кивало из глаз переглядное слово ему» - Д. переглядная, переглядочная, немая беседа; «раздробчивый смех» - Д. раздробчивый камень ‘крохкий, крушной, который легко разбивается’; «свинцоватая серь» - Д. свинцоватое серебро, несколько свинцу в себе содержащее; «ногтистая рука» - Д. ногтистый человек; «арфичные звуки» - Д. арфичные ноты; «струнчатый голос» - Д. струнчатые гусли; «цапкие лапки» - Д. цапкий хорь ‘хваткий, цепкий, крепко хватающий когтями’; «бобровый цвет» - Д. бобровый воротник; «изгибистая шея» - Д. изгибистый вяз; «вонький, разлогий, кривой переулок» - Д. разлогий, разложистый ‘развалистый, откосый в глубину, широкий устьем: разлогая яма, овраг, с пологими, отлогими боками’; «в завалистой позе» - Д. завалистое место; «запахи промзглой капусты» - Д. промзглый ‘прокислый и прогорклый, задхлый, загнивший, испорченный. Промзглое масло, пиво, рыба, редька’; «куртка кургузая» - Д. кургузый фрак; «развислый дымок папиросы» - Д. развислый куст; «вылинявшие глаза» - Д. вылинялый воротник. Вылинявшие перья, выпавшие; «маргаритовый галстук» - Д. маргаритовый цвет (‘ярко пунсовый’); «медоносного цвета» - Д. медоносное растенье, пчела, шмель; «но Митя Коробкин… стоял мокролобый» - Д. мокролобый работник; «полуталый лед, земля» - Д. полуталый снежок.
Прилагательные, обозначающие масти лошадей, у А. Белого характеризуют людей: «шли там караковые, иль - подвласые, сивые, пегие, бурочалые люди. А недалеко от них стоял Грибиков, весь сивочалый такой». - Д. лошадь бурочалая, чалый - ‘серый с примесью другой шерсти’, подвласая, подвласовая лошадь - ‘вороная, с бурыми подпалинами; караковая’; «Переулкин пошел, весь саврасый, кося светлым глазом»; внешний мир: «Зори - булаными стали» - Д. «буланая и саврасая масти свойственны дикой лошади».
Сложные прилагательные также включаются в сочетания, отличные от сочетаний словаря. В словаре содержатся сочетания краснокрылый гусь, краснолапый гусь - у А. Белого: краснокрылая тальма и краснолапое дерево. Эпитет чернолапый, который в словаре входит в сочетание чернолапый гусь, у А. Белого включен в сочетание чернолапое кресло. У Даля - черноногая чувашка, у А. Белого - черноногий подсвечник; у Даля - черношерстые овцы, у Белого - черношерстая материя. У Даля эпитет светоносный характеризует ангела, облако, учение, истину, у А. Белого - материю: «Как светоносна: материя!».
Другие сложные прилагательные: «Прыснули светом двудувные ноздри авто» - Д. двое(дву)дувный мех; «душепарные запахи» - Д. душепарный напиток; «прямолобое упорство» - Д. прямолобая голова; «крупнодырые ноздри» - Д. крупнодырое решето; «мохнорылое лицо» («мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся») - Д. мохнорылая собака; «мелкоструйные кудри» - Д. мелкоструйная объярь ‘в мелких струйках’; «широколапые листья» - Д. широколапый медведь; «стол чернолапый» - Д. чернолапый гусь; «чернобрюхий такой, чернокрылый» - Д. чернобрюхая лиса, чернокрылый павлин; «белобокий дом» - Д. белобокая корова; «Злой щетиной штыков лихошерстый простор опоясался» - Д. лихошерстый пес, злой, кусливый; «красноперая шляпа» - Д. красноперый ‘о птице и о рыбе, с красным пером, перьями’; «мокроносый ушан» - Д. мокроносый пьяница; «мохноногий мужик» - Д. мохноногий голубь; «солнотечные синие тени резки» - Д. солнотечный путь; «маловетвистое дерево» - Д. ‘случайно маловетвенное дерево, хотя оно и не маловетвистой породы’; «с таким медноцветным лицом» - .Д. медноцветный ‘красный, как медь’; «Замучили неголюбивые помыслы» - Д. неголюбивый ‘любящий покой, все удобства и услады’; «толстопятый толстяк», «судьба толстопятая», «стопа толстопятая» - Д. толстопятые, дразнят тамбовских переселенцев; «солнопечное время» - Д. солнопечный денек, знойный; «многоценные вещи» - Д. многоценные картины; «плоскоголовый профессор» - Д. плоскоголовые мексиканцы; «серопузая психа попалась под ноги» - Д. серопузая лиса; «Поскользнулся: рассклизился широкошляпный подъяблочник под башмаком» - Д. широкошляпный гриб, гвоздь. Слова подъяблочник в словаре нет, но есть подъяблонная тень, подъяблочная поспа ‘из-под яблок’.
Прилагательное желтожирый входит сначала в сочетание желтожирая дама, а затем в сочетание, полностью совпадающее с сочетанием Даля: «желтожирую стерлядь им подали». В словаре прилагательное прямолетный сочетается с двумя существительными, стрела и птица. В романе с прилагательным сочетаются оба существительных, хотя в разных конструкциях: «по проясню мчится стрелой прямолетная птица в вольготные воздухи». Кроме того, прилагательное сочетается с существительным слово: «ни одного прямолетного слова».
Дикий - название цвета - ‘сероватый, серый, пепельный’: «Узорики - в клетку: зеленое, красное <…> Поле - дикое»; «Здесь дерево дикого цвета»; «сукно - сизо-серое: кресла, стола; на нем дикие, пятнами, папки; такого же дикого, сизого цвета процветы обой…»; «дико-сизые стены, дикое кресло».
«В муругой визитке», «муругие стены», в стихах «муругий мухомор» - Д. муругий ‘о шерсти коров, собак: волнистый, мрамористый, рыжебурый с черною волною; желтоватый с темнобурою волной, темнопестрый, в волнистых полосах и пятнах’.
«Ей казалося: не из-под крыши спускается он, а из вогнутой бездны», «Вогнутые бесконечности», «Вогнутая глубина кособоко опустилась над крышами, синяя вся - издрожалась она самоцветными звездами: звезды ходили, распятясь лучами» - Д. вогнутые стекла, зеркала.
Некоторые отрезки текста варьируют определения слов в словаре Даля. При характеристике Киерко в «Москве» использованы глаголы «сверчит, свиристит и цурюкает», отчасти повторяющие, отчасти близкие к характеристике сверчка - ‘... насекомое Gryllus, которое сверчит, свиристит, цирюкает, потирая жесткие накрыльники свои о зубчатые ножки’. Отрезок «Над перевальчатой местностью шел переклик расстояний» имеет прямое соответствие в словаре: перевальчатая местность ‘волнистая, увалистая’; и варьирует одно из определений словаря: переклик - ‘расстоянье, на какое слышен голос’.
Источником словосочетания может быть слово и его пояснение или часть его пояснения. Сочетание Белого «заблесты лунного света» возникло в результате объединения заглавного слова словаря заблесты, заблестки и части его объяснения: ‘блеск солнечного или лунного света на воде или на волнах’. Сочетание «хитронырый пролаз» - результат объединения заглавного слова хитроныра и объяснения ‘пролаз’. Сочетанию «звездочка, ясочка, теплилась, точно в зыбели младенец» в словаре соответствует яска, ясочка юж. ‘звезда, звездочка’. Другому сочетанию «И на заре уже слабая звездочка, зирочка: искрилась тихо» соответствует зирка, зирочка юж. и зап. ‘звездочка на небе’. В словаре свистун - ‘кулик’, у А. Белого - «свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали». Выражению А. Белого «пепельница черной яшмы (лидейского камня)» у Даля соответствует сочетание лидийский камень и его объяснение: ‘пробирный камень, оселок, черная яшма’.
Вот еще несколько словосочетаний, которые образовались из заглавного слова и части объяснения его значения: «… в карачае, в тулупчике черной овчины» - Д. карачай ‘черная, долгошерстая и мягкая овчина…’; «… надвинув на лоб малахай, разушастую шапку» - Д. малахай ‘большая, ушастая (или с лопастями) шапка на меху’; «Этот лопух называют еще «чумный корень»…» - Д. лапуха ‘царь-трава, подбел, чумный корень’; «Здесь он собирал сардониксы с прослойками (или - «глазком», иль - «кольцом»)» - Д. сардоникс ‘сердоликовый оникс, халцедон с прослойкой сердолика, с кольцами, глазком’; «Оправивши дымчато-голубоватые волосы с просизью» - Д. просизь ‘сизоватый цвет, дымчато-голубоватый’; «… глазки же - с искрами: перебегунчики…» - Д. перебегунчики ‘искры, перебегающие по углю сожженной бумаги или тряпья’; «болдовню, ручной молоток захватил со стола» - Д. балодка сиб. ‘небольшой молот, кузнечн. одноручный молоток’, балдовня, твр. балда ‘в знач. больш. деревянной колотушки’.
Те пояснения, которые сопровождают слово в словаре Даля, становятся в романе А. Белого основой сравнения. Глаголы вавакать и воркотать употребляются самостоятельно: «двестиголовное горло вавакало», «воркотал барабан». В другой ситуации уточнение, следующее за глаголом вавакать - ‘кричать вава, т.е. перепелом, по-перепелиному’, отражается в сравнении «И вавакнул от боли, как перепел». Уточнение к глаголу воркотать - ‘о голубях: бормотать, издавать свойственный этой птице голос; || нежничать, говорить вкрадчиво, льстиво, нежно’ - также входит в сравнение: «Заворкотала, как горлинка, Надя». Глагол бзырить ‘о рогатом скоте: рыскать в знойное и оводное летнее время, задрав хвост, и реветь; беситься, метаться...’ употребляется самостоятельно: «В тот вечер забзырили издали; знал, что машина» - и в сочетаниях со сравнением: «фаготовым голосом бзырил, как бык», «автомобиль, точно бык, бзырил издали».
Разные слова из словаря ведут себя по-разному. Часть их имеет то же значение, что и в словаре, часть переосмысливается. Слово переосмысливается в соответствии с теми звуковыми ассоциациями, которые оно вызывает. У Даля мохнай нвг. ‘малахай шерстью наружу’, у Белого - ‘мох’: «Хлюпали ноги мохнаем»; макушечный клочень у Белого - ‘клок волос на макушке’, у Даля клочень - ‘моль вощинная, сотовая тля, в ульях; метелица; она поедает соты и истребляет пчел’; глагол деребить: «деребя белый шарф ледяными и тонкими пальцами» - у Белого значит ‘теребить’, а не ‘драть, дерябить, царапать’, как в словаре Даля. Слово желдак ‘солдат, воин, латник, служилый’ употреблено вместо слова желвак на основе звукового сходства: «с желдачком на носу».
Переосмысливая некоторые слова, А. Белый исходит из внутренней формы слова. Семантические окказионализмы в разной степени удалены от общеупотребительных слов. Смысловое наполнение некоторых слов близко к тому, которое дает словарь. Слово злачности во фразе «пропучились злачности» скорее ‘злак’, чем ‘принадлежность, состояние злачной местности’, как в словаре; у Даля снеговина - ‘одна частичка, охлопочек, пушинка снега, как он падает’, у Белого - ‘снег’: «… снеговиной покрыт тротуар», «Только на леднике, дерном крытом, на целый аршин - снеговина, как белая митра, надета».
У Даля грушина ‘грушевое дерево’, у Белого ‘изображение груш на обоях’: «пятнами стены, кирпичные, с кубовыми кувырками, с лиловатыми грушинами», у Даля сурик ‘свинцовая, красная окись, идущая на краску’, у Белого: «сурики, листья - висят: в сини сиверкие», где сурики, видимо, обозначают цвет - ‘красные листья’. У Даля тепелок пск. ‘теплое время дня, когда обогреет’, у Белого - ‘теплый ветер’, у Даля холодай, - ка - сиб. ‘холодник женский, шугай’ или ‘зяблик, мерзляк, зябкий человек’, у Белого - ‘холод’: «стужайла пришел, холодай холодаевич», «ледорогий сосулечник» - ‘сосульки’, а не ‘каменный капельник, сталактиты’, как у Даля.
Смысл слова зависит от ближайшего контекста, в частности, новый смысл слова проясняет рядом стоящий синоним: «… посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга» - Д. вгустую ‘нежидко, круто, вкруть, вкрутую, обильно; о яйцах: не всмятку’.
В основном переосмысливаются нелитературные слова. Переосмысление литературных слов - большая редкость. В строках «Бородой подмахнул на хрусталь голубых леденцов, от которых… - глаза закрывайте» леденцы имеют значение ‘льдинки’.
Семантические окказионализмы этим не исчерпываются. В романе «Москва» переосмысливаются и слова вертопрашить, николить, колоколить, давильня, звенец, кованец, парильня, рукотер, стояло и т.п.
Расположение слов в словаре повлияло и на структуру текста в романе А. Белого. В нем отразился характерный для словаря гнездовой способ расположения слов. Однокоренные слова разного характера - литературные слова, нелитературные слова из словаря Даля, слова, переосмысленные А. Белым, и его новообразования образуют в романе разные комбинации. Однокоренные слова включены в строку, в абзац, в соседние абзацы или рассредоточены по тексту.
Из словаря берется фрагмент словообразовательного гнезда. Предложение «маленький ростом Анучин с лицом лисовато-простецким, с лисичьими глазками» содержит два слова из словаря. Однокоренные слова проходят через соседние абзацы: «… подошел - прошепнул, озираясь испуганно, ей предложение гнусное: волк; мы по жизни проходим волками, и жизнь есть волковня (пора бы, пора ее - к черту!). Взглянул - волчонком: бежал без оглядки» - Д. волковня ‘волчья яма’.
Слово, переосмысленное Белым, также включается в ряд соотнесенных слов. Например, слово лысь, которое в словаре Даля значит ‘мелкий морской зверь или тюлень вообще’, а в романе Белого - ‘голое место’, соотнесено со словами лысый, лысина, лысищи, лысастый, лысить и приставочными образованиями: пролысь, пролысый; излыселый.
Словообразовательные гнезда в романе отличаются и от гнезд литературного языка, и от гнезд в словаре Даля.
Зависимость языка романа «Москва» от словаря имеет и не такой явный характер. Со словарем Даля связано словотворчество А. Белого. Часть новообразований А. Белого образуется от общеупотребительных слов: зуб - зубить, прозубить («прозубил Мандро»), двузубье; капелька - «дождичек быстро откапелькал» и т.п. Отправной точкой для образования новых слов может стать и слово из словаря Даля. Даль объясняет слово косохлест так: косохлест - ‘подстега, косой дождь, который хлещет в окна, в двери, под навесы’. В «Москве» слово косохлест включено в несколько синонимических сочетаний, в которые входят не только существительные, но и глагол, которого нет в словаре: «косохлесты дождя», «косохлест замочил подоконники», «взахлест косохлестить тяжелою градиной», «косохлестило над забурьянившим двориком».
От диалектного вертепижины ‘водороины во множестве, овражистые извилины: сувои, сугробы, раскаты по зимней дороге’ образовано существительное «стал вертепижником» и прилагательное: «Берег же был вертепижистый; здесь коловертными быстрями, заклокотушив, неслось протеченье…». Глагол крукать: «И крукает воздух сухой; воронье улетает над сиплой осиной сквозь синюю просинь: неясною чернью - в неясные черни» - производное от крук ‘ворон, каркун, крятун’.
Наиболее последовательно от прилагательных из словаря образуются наречия. В тексте присутствует и прилагательное, и наречие. При этом прилагательное есть в словаре Даля, а наречия нет: «зрел уж разрывчатый лист. И - стучало разрывчато сердце», «Пустила дымок перевивчатый, легкий», «дым облетающий и перевивчато легкий», «беспроким галопом», «В кабинете профессор беспроко нагрудил предметы: устраивал грохи - на полке, под полками» - Д. беспрокий ‘в ком, в чем нет проку, негодный, беспутный, неспособный’.
От прилагательного из словаря звероватый Белым образовано наречие зверовато: «А он, зверовато нацелясь очками, стоял и бранился». От прилагательного разгулистый (у Даля - разгулистая волна) - наречие разгулисто: «Пепиков как-то разгулисто свистнул». Наречие беззадорно: «смотрела она беззадорно и кисло» опирается на прилагательное из словаря - беззадорный ‘незадорный, несварливый, незадирающий’. Наречие шажисто: «шажисто шарчил из сугроба» связано с прилагательным: шагистая и твр. шажистая лошадь - ‘с крупным шагом, с ходою’. Наречие прекнижисто: «Задопятов… прекнижисто выглядел» связано со словом Д. книжистый ‘богатый, обильный книгами’; «…жалась закисчиво по уголочкам» - Д. закисчивый ‘скоро закисающий’; «икливенько задребезжал голосок» - Д. икливый; «Дрогливо оглядываться» - Д. дрогливый ‘пугливый, робкий, легко вздрагивающий при внезапности’; «Никита Васильевич, - дурковато загукал» - Д. дурковатый; «на Задопятова как-то дрязгливо глядели» - Д. дрязгливый ‘сварливый, придирчивый, вздорный сплетник’; «И вот вислоухо просунулся Митя большой головой в переднюю» - Д. виcлоухий; «И - губы подставила: безароматно» - Д. безароматный; «Старым таким двоерогом, в ветшаном халате, высовывается бочковато и грохотко он…» - Д. бочковатый ‘у кого или чего выпуклые, выдавшиеся бока’, «быстро, ступисто шагнул на подъезд; бахнул дверью передней тетеричкой: в дверь кабинетика» - Д. ступистый конь ‘ходкий, шагистый, с переступью’.
По аналогии со сложными прилагательными из словаря Даля - желтобокий, желтоголовый, желтогрудый, желтоглазый, желтобрюхий - образованы прилагательные в сочетаниях желтоухая лошадь, желтоногий козел, желтолапый петух, метафора желтокудрый дымочек. Эпитет желтобрюхий входит в сочетание желтобрюхий мешок.
По аналогии со сложными словами из словаря образованы и сочетания черноухая сплетня, с пухлым лицом черномохим, широкоусый простец, толстолобые стены, краснобокие фрукты, лиловобокое облако, желтокрылая шаль и т.п.
Сложные прилагательные включают в себя как одну из частей слово из словаря: станистый - ‘рослый и хорошего складу’: «… изогнув перед мадемуазель тонкостанистый корпус»; «От обой, прихотливых, лиловолистистых» - Д. листистый ‘широкий в средине, продолговатый и островатый к концам’, «зеленобутыльный сумрак» - Д. бутыльный ‘относящийся к сосуду того или другого рода’. Прилагательное горьколобый создано по образцу горькоголовый ‘горемычный, горепьяный’.
Слова образуются и от других нелитературных слов: «Отсвета мертвельного сизостылая синь» - Д. мертвель ‘умерший человек, покойник’; умертвительный - от умертвитель; «нестроица пяток» - от нестрой; мужлачества - от мужлачий и мужланиться ‘мужиковато обращаться’; «старуховатости лица» - от старуховатый ‘похожий на старуху’; «Рвалась паутина над злой моркотой переулочной» - от моркотать или мормотать пск., твр. ‘бормотать’; «вертелся соблестьем дымок папиросочки» - от Д. соблистать ‘блистать заодно или взапуски’; перегусты - от перегустить, перегустеть; «густоросль мягких, каштановых прядей» - от густорослый (Д.), «Незадачником был брат, Иван!» - от незадачный (Д.), «смемелить» - от мемель, мемеля ряз., тмб. ‘чепуха, дребедень, вздор, чушь, пустяки’ (Д.).
Словарь - не только источник определенных слов, но и источник словообразовательных моделей.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:20
По аналогии со словами из словаря образованы и безаффиксные отглагольные существительные, приставочные отглагольные существительные с нулевым суффиксом типа прошарк, пропор, проторч и т.п.
Кроме того, А. Белый меняет словообразовательный облик некоторых слов. А. Белый меняет суффиксы в некоторых словах из словаря: кадка-дождевка - Д. кадка-дождейка; подколесина: «И смешoчек извозчичьей подколесины бросился в грохоты злой мостовой» - Д. подколесица ‘колесная колея, накат, нарез’, икрастая нога - у Д. икристый ‘человек с толстыми икрами’; меняет род существительных: «примази цивилизации» - у Д. примаз.
В словаре содержится глагол вздедерючить, вздедетюшить (что) - ряз. ‘встюшить, поднять наверх, на высоту; вздергивать, вздымать || - кого, высечь’. Белый отбрасывает приставку: «Вот однажды, заправивши лампу, гибел над бумагой, махры дедерюча». Глагол стелеляшить арх. ‘стащить, стянуть, украсть’ превращается в телелюшить: «Так сын, говоришь, у него телелюшит».
Граница между далевскими словами и словами А. Белого очень зыбка.
Связь романа «Москва» со словарем имеет и еще одну форму выражения: Белый опирается на расположение слов в алфавитном порядке. Звуковая сторона словосочетаний или небольших отрезков текста обусловлена соседством слов в словаре: «смык смышлеватых бровей», «перегорклого ротика перегорелое горе бросалось», «щеголеватый, с щеглячьим, щепливеньким личиком юноша». Кроме того, в некоторых фрагментах текста сконцентрированы слова, начинающиеся с определенного звука (а, н, м, п и т.п.), выбор которого обусловлен идеями звукового символизма, изложенными в «Глоссолалии».
Словарь содержит большой иллюстративный материал. В основном это пословицы и поговорки. Часть их использована Белым по преимуществу в речи персонажей. Это специально оговаривается: «Льзя ли, нельзя ли, - пришли да и взяли, - профукнул всем Киерко (он на дворе говорил поговорками)». Пословицы присутствуют в тексте романа либо в точном, либо в несколько преобразованном виде.
Пословица в словаре и в романе может совпадать: «Висел над ним Грибиков, дергаясь грызиной: - Чорта пусти себе в дом, - так не вышибешь его лбом» - Д.: Пусти черта в дом, не вышибешь его лбом; «верно, годы да горе лысят человека» - Д.: Годы да горе л/ысит или лыс/ит человека. «И - мелькнуло: свинья - найдет грязь!» - Д.: Свинья найдет грязь.
Белый изменяет в пословице порядок слов: «Добрит кашу масло!» - Д.: Масло кашу добрит; «Тоже птица. Ломает Савелья с похмелья, - проржало» - Д.: Савелья ломает с похмелья. Изменяется форма отдельных слов: « Дует на блюдце: - Кого черт рогами под бок, - чашку донышком вверх, - не пырял?» - Д.: Кого черт рогами под бока не пырял?; «А, собачевина, «Canis domesticus», здравствуй; пословица есть: «любишь меня, полюби и собаку мою…»- Д.: Когда меня любишь, и мою собачку люби; «Чует мушка, где струп» - Д.: Чует муха, где струп. Пословица из речи Мандро: «… он вызывающе бросил пословицей: - Льстец под словами, - змея под цветами» несколько видоизменяет пословицу из словаря: Льстец под словами, змей под цветами (змея - змей).
Слово или слова заменяются синонимами: «Мала птичка - остер коготок» - Д.: Не велика птичка, да ноготок востер. Вишняков говорит Грибикову: «Бог шлет вам деньжат, - ерзнет задом, - черт - дырку. И чешет по воздуху чтеческим голосом: - В чертову дырку деньжата профукнете» - Д.: Дал Бог денежку, а черт дырочку, и пошла Божья денежка в чертову дырочку. «Так прямо с щетинистым рылом в пушные ряды не войдете» - Д.: Не идет щетинистому рылу в пушной ряд.
А. Белый заменяет некоторые слова в пословице: «Пиликает всякий кулик про болото свое» - Д.: Всяк кулик свое болото хвалит. «Из угла раздалось, очевидно, по адресу деда Мордана: - Он, братец ты мой, по брадам - Авраам, а по слову-то - хам!» - Д.: По бороде Авраам, а по делам Хам. «Рот до ушей, хоть лягушку пришей» - Д.: Рот до ушей, хоть завязку пришей. «Жена - не башмак ведь: наденешь - не скинешь» - Д.: Жена не сапог (не лапоть), с ноги не скинешь. «Как ржа ест железо, Россию ест слух» - Д.: Ржа железо ест, а печаль сердце.
А. Белый сокращает пословицу: «Время у вас отняла? - Квас не дорог: изюминка!» - Д.: Не дорог квас, дорога изюминка в квасу; «рот-от - не огород: не затворишь» - Д.: Рот не огород, не затворишь ворот. «Ужо вот покажет тебе Милюков: воля - ваша; а наше, брат, - поле» - Д.: Ваша воля, а наше поле: биться не хотим, а поле не отдадим.
Белый развертывает пословицу: «- Что же, битому псу только плеть покажи, он скряхтит» - Д.: Битому псу только плеть покажи. «- Какой ферт: деньги счетом, не чохом даются» - Д.: Деньги не чохом, а счетом.
Пословица делится на составные части: «и кричали в дверях: <…>
- Парочка!
- Боров да ярочка» - Д.: Парочка, баран да ярочка.
Некоторые выражения Белого напоминают пословицы и основываются на характерных для них рифмах: «чем тише, тем лише» - Д.: живи тихо, да избывай лихо, жил бы тихо, да от людей лихо; «вот нам было близко, да - склизко» - Д.: вода близка, да гора склизка, хоть церковь и близко, да ходить склизко.
Пословица может быть источником слова или отрезка текста, хотя сама и отсутствует. Фраза цветолюба портного Вишнякова «Какой дворик вонький, а - фролки цветут» становится понятной при сопоставлении с пословицами, приведенными в словаре: «Фролы - день Флора и Лавра 18 августа. Сей озимь от Преображенья до Фрола. Коли до Фрола не отсеешься, фролы и родятся, цветы, цветочки, один куколь. Кто сеет на Фрола, у того фролки и будут. После поры родятся фролки». Источник слова дерганог: «Он пошел дерганогом» - пословица. У Даля: «Кутейники, дерганоги: не нашли пути дороги - дразнят семинаристов».
Поговорки становятся составной частью повествования. Портрет Попакина: «Рожа - ком; в кулаке - сорок фунтов; глаза - оловянные; нос - сто лет рос; брылы - студень вари» содержит поговорки: Этот нос сто лет рос; брыли - хоть студень вари.
И, наконец, роман содержит загадку: «- Вы скажите, что есть человек? - Человек? - потрепал бородавочку Грибиков, - вот что он есть: - поглядел на свой палец, - стоят тебе вилы; на вилах-то грабли; на граблях - ревун: на него сел - сапун; под ним - два глядуна: на них - роща; а в роще-то, - карле кивнул с подмиганцами, - свиньи копаются». Эта загадка приведена в словаре Даля для иллюстрации слова глядун: «Стоят вилы, на вилах грабли, на граблях ревун, на ревуне сапун, на сапуне глядун, на глядуне роща, а в роще свиньи роются? человек».
Роман «Москва» имеет множество точек соприкосновения с «Толковым словарем живого великорусского языка» В.И. Даля. Этот словарь можно считать одним из источников романа. «Москва» - не первое и не единственное произведение А. Белого, в котором отразилось изучение им словаря В.И. Даля. Слова их словаря включены в более ранний роман «Крещеный китаец», в поэму «Первое свидание» и в стихи (см. [Кожевникова 1992: 156-193; 1995: 67]). В «Москве» А. Белый продолжает работу со словарем, последовательно дополняя ее собственными словотворческими опытами. Отдавая предпочтение необычному, «нелепому», как писал сам А. Белый, слову, он создает остраненное повествование, которое противостоит повествовательной норме (см. [Левин 1971]) и представляет собой попытку создать новую норму.
А. Белому важно было сохранить свое лицо, свой стиль, свое право на такой именно стиль (а Белый мог писать и по-другому, о чем свидетельствуют три тома его мемуаров). С этой целью написано предисловие к «Маскам» (третьей части романа «Москва») в тот момент, когда Горький начинает борьбу за чистоту языка, которая в конечном счете привела к полному стиранию писательской индивидуальности.
Горький отозвался на появление романа «Маски». В статье «О прозе» Белому посвящено несколько страниц, при этом речь идет только о форме, о языке романа: «Читая текст «Масок», молодой человек убедится, что Белый пишет именно нелепыми словами, например: «серявые» вместо - сероватые, «воняние» вместо - запах, вонь, «скляшек» вместо - стекляшек, «сверт» вместо - поворот, «спаха» вместо - соня, «высверки», «перепых», «пере-пере при оттопатывать», «мырзать носом» и т.д., - вся книга - 440 страниц - написана таким языком.
Почему нужно писать «тутовый» вместо - здешний? Есть тутовое дерево и есть тошнотворное, достаточно уродливое словцо - «тутошний», - зачем нужно еще более уродовать его? <…> Иногда набор «нелепых» слов Белого превращается в набор пошлейших. Возможно, что он этого не чувствует. Он - эстет и филолог, но - страдает глухотой к музыке языка и, в то же время, назойливым стремлением к механическому рифмачеству…
И предисловие к «Маскам» и весь текст этой книги вполне определенно говорят, что в лице Андрея Белого мы имеем писателя, который совершенно лишен сознания его ответственности перед читателем.
Я вовсе не намерен умалять заслуги Андрея Белого пред русской литературой в прошлом. Он из тех беспокойных деятелей словесного искусства, которые непрерывно ищут новых форм изображения мироощущений. Ищут, но редко находят их, ибо поиски новых форм - «муки слова» - далеко не всегда вызываются требованиями мастерства, поисками силы убедительности его, силы внушения, а чаще знаменуют стремление подчеркнуть свою индивидуальность, показать себя - во что бы то ни стало - не таким, как собратья по работе. Поэтому бывает так, что литератор, работая, думает только о том, как будут читать его литераторы и критики, а о читателе - забывает.
А. Белый написал предисловие к «Маскам» для критиков и литераторов, а текст «Масок» - для того, чтобы показать им, как ловко он может портить русский язык.
О читателе он забыл» [Горький 1953: 579-580].
Часть слов, вызвавших неодобрение Горького (воняние, спаха, мырзать, сверт, тутовый), взята Белым из словаря Даля. Горький источник нелепых слов не узнал.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:24
Белый Андрей На рубеже двух столетий

Страница 6 из 6

А говорят: было ж такое время, когда Д. Н. был волосом черен и выявлял,
может быть, обитателя предарарат-ской равнины; 53 но верно то было тогда,
когда Ной выходил из ковчега, имея по левую руку клыкастого и мохно-главого
мамонта; правую же руку вложивши в ладонь Д. Н., им выводимого вместе с
собою, представил его эриванцам; Д. Н., тотчас в поезд сев и прикативши в
Москву, вышел седеньким, точно таким вот, каким видел я его; и отправился, в
шубу свою запахнувшись, к подъезду, глядящему в кремлевскую стену, к зданию
Исторического музея, где он помещался со своим музеем, с кабинетами
(антропологическим и этнографическим), как исторический памятник; к этому
зданию бегали мы на Анучина, перебежав Александровский сад, с Моховой; вот,
бывало, раскроешь тяжелую дверь: впереди ведет лестница в пустеющий зал
Этнографического музея, где и тряпками, и позументами ярко зыряне, мордва,
вотяки раскричалися, выпучивши из витрин стекло глаз; что-то было здесь от
"паноптикума": неуютно; мы свертывали в дверь направо, пред лестницей, и
попадали в парницу, имеющую назначенье скорей растить персики, а не Анучина
греть (старичок, вероятно, был зябкий); раздевшись в передней, совсем
небольшой, попадали в теплейшую и небольшую какую-то серую комнату; стол
удлиненный - посередине; вокруг него - стулья; шкафы - по стенам; на столе -
или череп с прибориком для измеренья угла лицевого, иль издание редкое,
пышное, собрание дочерей праматери Евы всех пяти частей света: фиджийки,
зулуски, китайки, турчанки, швейцарки, француженки, но без костюма (студенты
любили альбом тот рассматривать). Между шкафом и столом, перед креслом,
возглавившим стол, очень маленький, очень спокойный Анучин с хроническою
улыбкою вечности, с бегающими зорко глазами, плакал морщинами лба пред
тремя-четырьмя обступающими его студентами, опередившими нас. Никогда я не
видал уездов или приездов Анучина в это теплейшее место; всегда он здесь
был, как растение, связанное с почвою, между шкафом и креслом; пошамки-вал,
нас ожидая, о том иль о сем со студентами, не торопясь, не сердяся, не
радуясь.
Здесь он читал этнографию, антропологию и физическую географию:
попросту, можно сказать, по-семейному; приходили к нему человек эдак
двадцать - пятнадцать; и все умещались за длинным столом, им возглавляемым.
Он пождет-пождет, - и начинает читать, пошамкиваю-щим тихим голосом,
тут же стоя около кресла при шкафе и шагу не сделавши; как разговаривал, -
так и читал: иногда даже трудно было понять, началася ли курсовая лекция,
иль частная беседа продолжалась; так и оканчи-валися лекции, продолжаясь в
беседу о том и о сем; уходили: Анучин стоял в той же позе, схватяся за нос,
и при-шамкивал студенту; ни разу не изменилась картина; всегда он нас ждал -
в этой позе и в этом же месте; всегда провожал нас глазами - от этого места;
встречая позднее Анучина в разных местах, - я ужасался; в моем
представ-леньи он содержался, как редчайший персик в своей исторической
теплице.
Лекции?
Не сомневаюсь: Анучин прекраснейший, глубокомысленный, знающий очень
ученый, и, кроме того, просвещеннейший, либеральнейший деятель; не
сомневаюсь: скучал он читать то же самое кучке студентов - в десятилетиях
времени; в силу почтенного возраста и неизменных седин надо всем
доминировало представление, что нет ничего нового под луною; эта кучка
студентов, которая чмокала соску, когда здесь Анучин таким же студентам
читал, - та же кучка, забыв этнографию, пустится в жизнь, когда он будет
читать теперь еще соску сосущим младенцам; бремя непеременного круга
вопросов, которого центр неподвижный - он, видно, давило почтенного старца;
читал он пресонно, превяло, пренеинтересно, размышляя совсем о другом и
зная, что слушающие, не внимая, не размышляя, для вида сидят; и, чтоб не
казаться смешным, он пример подавал, - и подремывал между словами.
Лекция по географии - думы мои о Дионисе, об Аполлоне, об Архилохе,
Терпандре; сквозь них раздается, бывало, тишайшее старческое:
- Берега бывают прямые, изрезанные, лопастные... Молчание.
- Еще какие? Молчание. Кто-нибудь рявкнет:
- Полуовальные!..
Взгляд Анучина с хитрецой иронической выблеснет: "Знаю, брат, - выдумал
из головы, что ж, - сойдет!" Лекции по этнографии - думы мои в размореньи
тепличного жара о том, что раствор, поди, выкипел, пора бежать в
"органическую"; Дмитрию Николаевичу пора бы тянушки свои перестать жевать.
Он же жевал:
- Религии бывают: христианская, магометанская. Пауза.
- Еще какие? Кто скажет? Молчание.
Кто-нибудь рявкнет:
- Китайская!
Взгляд хитренький, - но безотзывный.
Возьмешь под шумок да юркнешь прямо в дверь: Александровским садом - к
Зелинскому.
После лекции по географии, мной повторенной пришедшему курсу (толпища
была!), Д. Н. дружбу большую мне выявил; раз даже, взяв меня за руку, руку
пожав, прошептал с тихой нежностью:
- Вы погодите: "они", - он глазами на "них" показал, - скоро схлынут;
просторно здесь будет нам с вами.
Он предположил, очевидно, мое перманентное пребыванье с ним в поисках
этнографических древностей; я же, имея заданием "орнамент", был рад этой
дружбе: "Ну - думаю, уж и направит он руль моих устремлений!" Но "орнамент"
Д. Н. испугал; старичок все меня загибал в географию; я еще пробовал
пускаться в этнографические беседы, весьма сомневаяся, чтобы показанные им
осколки камней были подлинными "граттуарами" иль первобытным орудием,
представляющим ценность; мы шуточно спорили; раз даже я утверждал, что коль
то "граттуары", то я могу принести ему много дюжин эдаких "граттуаров" с
прогулок близ Новодевичьего.
И я увидел тот же хитренький взгляд: безотзывный!
Так проборовшись два месяца из-за "орнамента" и, говоря откровенно,
распарясь ужасно в теплице, Анучина я успокоил; и, бросив заданье, увлекся
"оврагом": и мне, и ему это проще; ему - не давать указаний о литературе и
не углубляться в мои углубления; мне - не ходить на Анучина, а усесться в
Румянцевском, где материал по оврагам, иль двадцать четыре тома отчетов
Нижегородского и Полтавского земств об оврагообразующей силе, составленных
Докучаевым54, праздно пылели, меня ожидая; я так и поступил, появляясь к
Анучину редко и заставая его в той же хронической позе.
Меня спросят:
"Ну, а как с указаниями?"
Для чего? Все ж указано: овраги бывают - такие, сякие; и борются с
ними - так, сяк. Материал? Докучаев, Масальский, статеечек несколько, да
глава динамической геологии ("Сила размыва"). А практика? Всюду, куда ни
приедешь, - растущий овраг; ложись в траву и наблюдай его формы, отвесы;
учитывай плодородие десятин, отстающих в сравнении с плодородием плоских
поверхностей; бегай к оврагу, калоши надев, после ливня, чтоб видеть эффекты
размыва; Владимиров север объездил, чтоб зарисовки костюмов иметь; я же лето
провел комфортабельно в Тульской губернии: лежал на животе, любуясь закатом
и, между прочим, имея под собою обрывистые овраги, все камни в них скатывал
(прелюбопытно!).
Так я сочинял про овраги: "весьма" получил.
Лишь одно неприятно: зачисленный в списке "географов", я был обязан по
роду занятий и к Лейсту таскаться (практические занятия у Лейста для нас
обязательны были); по лестницам обсерватории браживал (очень высокие) и
дождемерную кружку (пустую) держал я зачем-то в руках.
Нет, физическая география, как и метеорология, - не науки, а помеси
пестрые: тут тебе кое-что из "Геологии" Иностранцева55, кое-что просто из
физики, кое-что из черчения (картографическая проекция), кое-что из
космографии (закон, кажется, Вера - речных берегов); то же - метеорология:
анекдотический сборник в пятьсот страниц "помесей" (учебник Лачинова).
Просто выяснилось: "горе"-я специалист; защищаюся я: физическая
география - "горе"-наука!
Моему внезапному исчезновению не удивился Анучин; и тот же все
добренький голос, и тот же все плач поперечных морщин: только искра иронии в
глазах усилилась явно.
По напечатании моей статьи "Формы искусства" в весьма для Анучина
одиозном "Мире Искусства"56 он мне подмигнул среди лекции, иронически
процитировав громкую фразу мою из статьи: мол, читал; подморгнул он
беззлобно, хотя, вероятно, статья озадачила (профессор Кирпичников,
передавали, ее похвалил); с появлением этой статьи старичку стало ясно, что
путь мой - весьма-весьма мимо моей "специальности", как и пути его слушавшей
группы, среди которой художник Владимиров думал о Мюнхенской академии, а
Петров, его слушатель, вероятно более думал о музыке, как я думал о
Мережковском, о Брюсове, о строчках Блока и даже о нитробензоле, который я в
анилин превращал в это время.
Понявши, что путь мой далек, что естественное отделение факультета -
мой двор проходной, успокоился он; и весьма благородно спасал на экзамене от
тупоумно вперенного и бородатого Лейста, желавшего очень меня доконать.
Дмитрию Николаевичу, доброму старичку, как с вершин араратских
взиравшему на факультетские злобы, - спасибо!
Совершенная противоположность - лекции Климента Аркадьевича Тимирязева,
представителя той дисциплины, которая стала мне самой далекой в то время,
когда он нам начал читать: не интересуяся вовсе растением с первого курса,
что мог я от лекции по анатомии и физиологии растений усвоить? И, кроме
того, нагруженный весьма интересами литературы, искусств, методологией и
обязательными предметами ставимой мною себе университетской программы, ходил
Тимирязева слушать я изредка, чтоб увидать прекрасного, одушевленного
человека, метающего большие голубые глаза, с привзвизгом ритмическим вверх
зигзагами мчащегося вдохновенного голоса, выявляющего фигурой и позой -
взлет ритма.
Я им любовался: взволнованный, нервный, с тончайшим лицом, на котором
как прядала смена сквозных выражений, особенно ярких при паузах, когда он,
вытянув корпус вперед, а ногой отступая, как в па менуэтном, готовился
голосом, мыслью, рукою и прядью нестись на при-взвизге, - таким прилетал он
в большую физическую аудиторию, где он читал и куда притекали со всех
факультетов и курсов, чтоб встретить его громом аплодисментов и криков:
влетев в сюртуке, обтягивающем тончайшую талию, он, громом встреченный, бег
обрывал и отпрядывал, точно танцор перед его смутившею импровизацией
тысячного визави в сложном акте свершаемой эвритмии; стоял, полуизогнутый,
но как протянутый или притянутый к нам, взвесив в воздухе очень худую
изящную руку; переволнованный, вдруг просветляясь, сияя глазами, улыбкой
цветя, становяся чуть розовым, кланяясь; и протягивал, чуть-чуть потрясая,
нервнейшие руки.
Приветственный жест этот нам, как ответ на приветствие, так к нему шел,
так слетал безотчетно, что всякая мысль, будто бьет на эффекты (о нем
говорили так клеветники), отпадала; перекид пониманием меж ним и
собравшимися был естественен так же, как радость весенняя, обуревающая на
заре; видел он в молодежи зарю социального взрыва; и видела в нем молодежь
зовы зорь; манифестация жаркой волною охватывала. Но вот он начинал:
поражало всегда расстоянье меж взрывом восторгов и темою после взволнованной
паузы: о растворах, о соках растений, сосудах и плазме.
На первую лекцию к третьему курсу под топанье, аплодисменты влетал он с
арбузом под мышкою; знали, что этот арбуз он оставит; арбуз будет съеден
студентами; он - демонстрация клеточки: редкий пример, что ее можно видеть
глазами; Тимирязев резал кусочки арбуза и их меж рядами пускал.
В Тимирязеве поражал меня великолепнейший, нервно-ритмический зигзаг
фразы взлетающей, сопровождаемый тем же зигзагом руки и зигзагами голоса,
рвущегося с утеса над бездной, не падающего, взлетающего на новый, крутейший
утес, снова с него взвивающегося до взвизгов, вполне поднебесных; между
взлетами голоса - фразу секущие паузы, краткие, полные выразительности, во
время которых бурное одушевление как бы бросалось сквозь молодеющий лик; и -
падала непокорная прядь на глаза: он откидывал эту прядь рывом вскинутой
вверх головы, поворачивая направо, налево свой узкий, утонченный профиль с
седеющей узкой и длинной бородкою; то отступая (налево, направо), а то
выступая (налево, направо), рисуя рукою, сжимающей мел, очень легкие линии,
точно себе самому дирижируя, - он не читал, а чертил свои мысли, как па; и
потом, повернувшись к доске, к ней бежал, чтоб неразборчиво ткани сосудов
чертить нам.
Казался таким легконогим, безбытным; а для меня посещение его лекций
было менее всего изучением физиологии тканей, а изучением жеста
ритмического.
В эту пору такими же взрывами, взлетами ведь протекала борьба его с
министерством; я помню, как бросил перчатку он выходом из университета; и
как он, гонимый, добился-таки своего; помню, как повалила толпа со всех
курсов, встречать его ревом; и он перед нею расцвел в той же паузе
вытянутой57.
Все, к чему ни касался он, символом пело: и красная лента, которая
механически на профессора сваливалась и в которой был должен профессор на
акте читать (с треуголкой в руке и при шпаге), - эта красная лента пропела
пред тысячной аудиторией знаменем красным, когда Ти мирязев на кафедру
встал.
Поражала в К. А. очень яркая сердечность порыва, соединенная с огромной
культурою и с расширением его интересов (на искусство, общественность,
музыку, литературу) ; я не говорю о науке, которой владел он; я - не
специалист, лишь отсиживавший его лекции, да разве горе-участник
практических занятий по анатомии растений, которые вел ассистент его,
Строганов; знающие утверждали, что курс Тимирязева по физиологии тканей был
курсом, им лично проделанным экспериментально; его общие статьи - верх
изящества; его публичные лекции - блеск. Не ученый меня умилял в нем, -
утонченный культур-трэ-гер, умевший в каждый шаг силу чувства влагать; я не
забуду профессора Тимирязева на юбилее Математического общества,
превратившемся в чествование отца;58 он читал ему адрес; и в этот акт силу
сердечности внес, когда голос его задрожал, и он рывом, бросаясь как бы, его
подал отцу.
Мои личные отношенья к К. А., как студента, - экзамен; он спрашивал -
быстро, просто и дельно; увидев, что знаю, он не задерживал и не
"меменькал", как некоторые другие, молчащие перед молчащим студентом, или
высиживающие минут эдак десять вопросик (а время - идет).
Не помню, как познакомился я с К. А; только при встречах здоровались.
Кончив университет и читая публичную лекцию в 1907 году (в Политехническом)
о Фридрихе Ницше59, я был удивлен, пред собою увидев К. А.; зная, что стиль
моей лекции очень далек ему, переконфузился перед "учителем"-слушателем;
слушал тихо, культурно, не так, как иные, которые, если сочувствуют, то из
десятого ряда кивают, коль нет, то ужасные мины состра-ивают; К. А. слушал
скромнейше.
Потом, вскоре встретив его, если память не изменяет, на выставке, и
подойдя, я признался ему, как смутил он недавно меня:
- О, о, - что вы, - пропел он с изысканным жестом француза (в нем было
французское что-то), все с тем же, изученным мною: культурно-сердечным.
Позднее удар с ним случился.
В 1910 году мы встречались в демьяновском парке, где жили как
дачники;60 он в коляске сидел в тени лип, иль прихрамывал, опираясь на
палку; В. И. Танеев к нему каждый день заходил; они, кажется, в эту эпоху
дружили; соединяла - культурность, начитанность, знание литературы и такт
удивительный.
В 1917 году я опять с ним встречался, в Демьянове же, где еще
Тимирязевы жили; он двигался лучше, но был возбужден; мы согласно хвалили
журнал, издаваемый Горьким (сотрудничал в нем он),61 и горьковскую газету,
"Новая Жизнь", казавшуюся большевистской тогда (то есть в июне 1917 года)62.
С Танеевым они сходились на критике Керенского.
Еще с университета имел удовольствие видеть Климента Аркадьевича, номер
второй: только кожа лица была молодая, а бородка - светлее казалася (без
седины); он ходил в светлой чистенькой очень тужурке; был младшекурсником,
математиком (кажется); назывался ж - Аркадием Климентовичем (удивительное
сходство лица - минус непередаваемый огонь Тимирязева и плюс степенность,
солидность движений, весьма отличавшая Аркадия Климентовича от Климента
Аркадьевича).
Я бы мог и далее продолжать обзор университетских курсов, лекторов,
учреждений; но полагаю: здесь приведенного материала достаточно, чтобы
составился образ преподавания моего времени; прибавлю: лекции профессоров
Павлова, Вернадского, Карузина, Горожанкина очень много давали для
составленной мной программы, единство которой - система соположения фактов,
мне нужных и, так сказать, выщипанных отовсюду; преподавание было высоко
поставлено; с Сабанеева, Зографа, Го-ленкина и Анучина я уходил порою не
солоно хлебавши, порою с притуплённым интересом к предмету; но соединение
имен (Умов, Зелинский, Вернадский, Мензбир, Павлов, Тимирязев и Горожанкин)
было созвездием; такого соединения превосходных специалистов не встретил я
на филологическом факультете, на котором оказался с 1904 года; лишь на нем
понял я высоту преподавания, пошедшего впрок, - у нас, на естественном.


5. У РУБЕЖА

Естествознание остро врезалось в мое сознание с 1899 года; весь 1900
год прошел в усиленном чтении и в занятиях определенного устремления:
овладеть фактами точных наук, чтобы овладеть пониманием методов; а понимание
методов служило мне материалом к увязке одной половины моих идеологических
ножниц; другая половина - мои интересы к искусству, чтение в этом круге,
проблема вынашиваемого символизма, наконец - творчество; посередине меж двух
вытягивающихся устремлений - искание внешней формулы перехода: от философии
естествознания чрез теорию знания к философии искусства; одно время я
усиленно читаю Вильгельма Вундта, начиная с его "Основания физиологической
психологии"63; к Вун-дту я привлечен волюнтаристической и
параллелисти-ческой (хотя и не четко проведенной) позицией; Шопенгауэр не
удовлетворяет уже; Гартман - тем менее; ищу логических мыслей у Ланге,
прислушиваюсь к энергетической позиции Оствальда и скоро заинтересовываюсь
откровенным параллелизмом психолога Геффдинга;64 так в проблеме обоснования
своего мировоззрения я уже натыкаюсь на вопрос, меня мучивший два с лишним
года потом - вопрос, в то время весьма дебатировавшийся в философской
литературе и который сводился к разговорам о примате теории знания над
психологией, или, наоборот, о примате научной психологии над теорией знания;
философы делились на психологистов и антипсихологистов; и я со своим
символизмом, как мировоззрением, должен был дать себе внятный ответ, на чем
базироваться: на психологии или на теории знания:

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:27
Ланге подводит ко мне уж
вплотную всю неокантианскую линию вместе с папашею Кантом, а психологизм уже
сплетает с самой эстетической базою в то время новейших психологических
теорий: тут и Липпс, тут и интерес ко всевозможным прагматическим лозунгам,
включая и Ницше. Самая проблема осмысливания незаметно расширилась,
атрофируя интерес к научному фактособирательству.
К этому присоединилось уже вне теоретического интереса просто безумное
увлечение Ницше как художником и как личностью, вытесняющей мои доселе столь
любимые кумиры: Вагнера, Достоевского, Ибсена, Гауптмана, Ме-терлинка.
С осени 1899 года я живу Ницше;65 он есть мой отдых, мои интимные
минуты, когда я, отстранив учебники и отстранив философии, всецело отдаюсь
его интимным под-глядам, его фразе, его стилю, его слогу; в афоризме его
вижу предел овладения умением символизировать: удивительная музыкальность
меня, музыканта в душе, полоняет без остатка; и тот факт, что Ницше был и в
буквальном смысле музыкантом, вплоть до композиции, в этот период мне
кажется не случайным; ведь и я в те годы утайкою пробирался к роялю и часами
отдавался музыкальным импровизациям своим, когда родителей не было дома.
Философ-музыкант мне казался типом символиста: Ницше мне стал таким
символистом вплоть до жестов его биографии и до трагической его судьбы66.
Уже в то время я строго различал две сферы: сферу символизма, как
теории, оправдывающей право на творческую символизацию, и сферу этого
строительства (символизм, как символизация эстетическая, этическая и так
далее). Ницше мне никогда не был теоретиком, отвечающим на вопросы научного
смысла: но и не был эстетом, завивающим фразу для фразы. Он был мне творцом
самих жизненных образов, теоретический или эстетический смысл которых
откроется лишь в пути сотворчества, а не только сомыслия. Наконец Ницше -
анархист, Ницше - борец с вырождением, сам изведавший всю его глубину,
Ницше - рубеж меж концом старого периода и началом нового - все это жизненно
мне его выдвигало.
Я видел в нем: 1) "нового человека", 2) практика культуры, 3)
отрицателя старого "быта", всю прелесть которого я испытал на себе, 4)
гениального художника, ритмами которого следует пропитать всю художественную
культуру.
Период с осени 1899 года до 1901 мне преимущественно окрашен Ницше,
чтением его сочинений, возвращением к ним опять и опять; "Так говорил
Заратустра" стала моей настольного книгою67.
Таким образом, в этот период во мне ряды интересов, не сталкивающихся в
одной плоскости, а лежащих, так сказать, рядом наслоений, образующих этажи,
по которым надо было уметь подниматься и опускаться; вот эти этажи в одном
разрезе: 1) факты наук, 2) соотношение методов,
3) увязывающий методы центр, или проблема перевода данных метода в
форму выражения другого метода (например: явления, истолковываемые, как
ритм, в явления, истолковываемые, как форма энергии, и так далее),
4) сфера символизации, или культурного праксиса, творящего акт познания
не отвлечением от действительности, а пересозданием ее. В первой сфере я был
механицист, дарвинист; во второй - методолог с сильною склонностью
рационализировать и теоретизировать; в третьей я был символист, и в
последней сфере стояла проблема, которую я еще не отчетливо себе осознал:
проблема действия, или активного созидания и разрушения, право на которую
мне дал бы символизм, забронированный методологией и умением владеть фактами
научного мышления.
Нечего говорить, что я себе начертал план, который не в силах были
выполнить ни я, ни мое время, ни даже несколько поколений; передо мною
стояла не более не менее, как программа осуществить революцию быта; и я,
провидя ее, бился как рыба об лед, все никак не умея приступить даже мыслями
к этой программе-максимуму, видевшейся мне как заговор против тысячелетней
культуры, выветрившейся в тысячелетний склероз. Как бы я ни вооружал себя
(философски, эстетически, научно), у меня не было одного из главнейших
орудий к пониманию себя и своей проблемы, именно: социологического
вооружения. В этом пункте я был совершенно безоружен: мой ответ на
социальную неурядицу - непримиримый, непроизвольный анархизм и отрицание не
только государственности, но и общественности, построенной на
государственности.
Но и в теоретическом разрезе, предполагающем минимум четырехпланность
строения, я был весьма непонятен; во-первых, я был непонятен для ряда
товарищей, с которыми я встречался в университете; они видели студента, как
будто бы с увлечением работавшего то в сфере зоологии, то в сфере химии,
читавшего реферат по физике с "интересными" мыслями; и они не понимали, чего
мне еще нужно; не увязывались мои порой дельные мысли о механицизме или
клетке с моими философическими размышлениями над ними; и не увязывался мой
интерес к искусству с клеткой в Зоологическом музее, любезно мне
предоставленной Зографом: помню, как я удивлял нашу группу, готовившуюся к
зачету по остеологии (Воронков, Гиндзе, Зограф, Петровский, я), когда над
учебником Зер-нова поднимал посторонние споры с Петровским, меня понимавшим:
- Бугаева понять невозможно: точно говорит на китайском, - хихикал
студент Воронков.
Наоборот, студент Суслов, который интересовался не фактами, а
философией наук, был иного мнения о моем "китайском" наречии; для него
"китайщиной" был мой интерес к сидению в лаборатории.
- Вы - философ, теоретик: сразу видно, что вы никогда, например, не
будете художником или ученым.
Мои теоретические домыслы он понимал, то есть опять-таки лишь один этаж
моей четырехэтажной композиции устремлений.
Отец меня понимал: и в философских интересах, вплоть до Вундта и
Геффдинга, и в научном; не понимал лишь, почему я как-то мечусь между
музеем, лабораторией и Анучиным, и вовсе не понимал моего пафоса к Ницше и
моей отдачи себя эстетике.
Семейство Соловьевых, с которым я живо общался в те месяцы, понимало
мои интересы к искусству, к печатающейся в "Мире Искусства" монографии
Мережковского "Лев Толстой и Достоевский";68 но им был чужд до конца Ницше,
которого стиль так пропел всей душою моею; и удивляли их мои длинные
разглагольствования о Дарвине, "кариокинезисе"69 и так далее; наконец они не
понимали самого мотива моего появления на естественном факультете. Кроме
того, музыка была им далека; и здесь, в музыкальных интересах, я оказывался
в прочной дружбе с матерью; но только в интересе к музыке, к Художественному
театру и к некоторым пьесам Ибсена и Гауптмана скликался я с ней; все прочее
во мне ей было глубоко непонятно.
Наконец до 1901 года никому не был ведом подлинный мотив моего интереса
к искусству, кроме семейства Соловьевых, которому от времени до времени я
читывал мои стихи и симфонические отрывки в прозе.
Так общение с людьми было общением лишь в том или ином разрезе, то есть
не полным общением, не до конца общением: Соловьевым было понятно то зерно
во мне, в котором должны были сомкнуться столь мной выращиваемые ножницы;
самая проблема ножниц была им чужда; именно эта проблема была понятнее
прочих моему новому другу, с которым я познакомился в первых же месяцах
университетской жизни, - Алексею Сергеевичу Петровскому; но ему не было
понятно в то время усилие сложить мировоззрение символизма, которое он
считал во мне чем-то вроде пунктика или делом, заранее обреченным на провал
(отсюда наши долгие споры с ним, иногда переходящие в ссоры).
Наоборот, тут именно понимал меня Василий Васильевич Владимиров, мой
гимназический товарищ, ставший естественником, как и я; именно он понимал
мои интересы к искусству, как и интерес к науке; и понимал проблему их
примирения в мировоззрении; но процесс построения мировоззрения понимал он
несколько упрощенно: приведи свои мысли в согласие с фактами - и закрепи в
программу. Он не видел, что смыкание ножниц есть дело всей жизни, а, может
быть, всей культуры.
Алексей Сергеевич Петровский возникает передо мною в этот период, как
бы подводя к точке рубежа.
Никогда не забуду удивления, меня охватившего, от несоответствия, так
сказать, поводов к знакомству и поводов к быстрому углублению этого
знакомства до дружбы.
В ноябре 1899 года читал я свой реферат "О задачах и методах физики" на
физическом семинарии; после чтения ко мне подходит маленький, бледный,
болезненного вида студент, с зоркими, умными, карими глазами, и с поспешной
конфузливостью со мною знакомится, нервно подшаркнув ножкой:
- Петровский.
Он объясняет, что интересуется химией и проблемами материализма; у него
план: объединить группу теоретически мыслящих естественников вокруг
студенческого журнала; волнуясь и перебивая себя, он объясняет, как был бы
осуществим этот журнал; оказалось нужным согласие отца, как декана, с
которым я и поговорил якобы от группы студентов; на самом деле, от А. С.
Петровского; с такою же горячностью Петровский мне объяснил, что нам
необходимо знать основы высшей математики; между тем для естественников не
читают вовсе аналитической геометрии и дифференциального исчисления; так мы
с А. С. оказались во главе другой затеи; во главе группы студентов,
обратившихся к приват-доценту Виноградову с просьбой читать нам
аналитическую геометрию и дифференциальное исчисление; он согласился охотно.
Меня в то время мало интересовали эти математические дисциплины, но я
присутствовал на лекциях и раз даже продифференцировал Виноградову (это меня
по сие время удивляет, весьма, ибо я, такой памятливый, не могу даже
представить себе, что такое проделал я на бумажке). Петровский весьма
настаивал на этих лекциях, как увлеченный, убежденный химик, собирающийся на
всю жизнь уткнуть нос в физико-химические науки; что он химик с нюхом, с
рукою, с глазомером и с сообразительностью, он доказал в начале второго
курса, с молниеносной быстротою пройдя все 40 задач качественного анализа и
к концу полугодия очутившись в сотрудниках профессора.
Осенью 1899 года в нем роился ряд теоретических мыслей о принципах
химии, физики в связи с проблемой материи; он-то мне и указал на книгу
Ланге.
Первый контакт с ним выявил талантливого студента естественника, - и
только; но скоро наши беседы приняли неожиданный оборот.
Мы с ним встречались первые недели знакомства в кружке зоологов: сына
Зографа, Гиндзе, Воронкова и студента Погожева, как-то сбоку приклеившегося
к Петровскому и ходившего за ним; вместе готовились мы к зачету по
остеологии70 и просиживали в Анатомическом театре (остеологической комнате);
молодой Зограф сперва с уважением относился и ко мне, и к Петровскому, а
Петровский с некоторым "свысока" распоряжался им; в нашей пятерке-шестерке,
которая скоро рассыпалась, мы с Петровским, так сказать, над безмолвствующей
компанией поднимали ряд вопросов; я теоретизировал, подчеркивал в кредит
свой центр между "ножницами", а Петровский с необыкновенным мастерством, и
лукавым, и ироническим, подчеркивал именно ножницы; в этих неизменных
подчерках он мне виделся скептиком, старающимся меня свернуть с "твердынь"
моего, пока еще строимого мировоззрения, которое Петровский видел лишь как
"леса" без здания (так мне казалось), - свернуть и навязать свою программу:
теоретического материализма и практического атеизма, ибо его ретушь к
мифологическим темам, меж нами встающим, казалась подсиживанием моего
романтизма; если я заинтересовывался Владимиром Соловьевым, А. С.
подкладывал мне столь ненавистного Соловьеву и почти никому еще неизвестного
тогда Розанова; я его бил Ибсеном, а он мне подкладывал неизвестную
монографию о Тургеневе; я проповедовал Рэскина, а получал реплику:
- А читали ли вы Аполлона Григорьева?
Мои увлечения поэзией Соловьева он бил Лермонтовым, подчеркивая, что
лучшее у Соловьева - Лермонтов, а лучшее в Лермонтове - не понято.
Словом, мотив знакомства, интерес к естествознанию, отступил на второй
или на третий план, тем более, что круг моих университетских интересов гнал
меня к Герт-вигу, Делажу и Катрфажу, а круг интересов Петровского гнал его к
чтению казавшихся мне специальными чисто химических книг; да и самая мысль о
естественнонаучном журнале исчезла в наших беседах, скорей острых пикировках
над учебником Зернова и над хлопающими на нас глазами студентами Зографом,
Воронковым, Погожевым, Гиндзе, не способными понять, в чем соль тихих
подколов меня Петровским и вспышек ответной порой просто ярости.
Помню, как он в ответ на мою проповедь Ибсена, поблескивая иронически
карими глазками из-под пенснэ, кривя рот, бросил репликой:
- Бугаев всериоз думает, что Ибсен - не человек: и даже не имеет
никаких физиологических функций.
Я еще в ту пору не умел в нем различать доброго тепла, сердечнейшего,
утаенного в глазах и меняющего "кривую" усмешку в улыбку испытующей доброты,
как бы говорящей: "Тише едешь - дальше будешь". Поэтому корректив к драмам
Ибсена в виде "физиологии" Ибсена показался мне издевательством: и над
учебником Зернова произошло бурное мое объяснение Петровскому, что мне
трудно поддерживать с ним знакомство, если он будет в таком тоне отвечать на
мои мысли, которые следует разбирать, а отнюдь не осмеивать.
Такие бурные взрывы происходили меж нами - в университете, у Зографов,
в остеологическом кабинете: меня бесило: вплотную подошел ко мне этот
Петровский под флагом естествознания, а вместо естественнонаучных интересов,
читаемых друг другу рефератов, журнала, какой-то диагноз моего существа,
ощупывание мозгов, составов мыслей, с меня срывающих маску и заставляющих
переговариваться о заветном, чтобы, выслушав это заветное, его сорвать. Я
уже тогда ненавидел безобразие разговоров в стиле Достоевского, ненавидел
лик Ипполита из "Идиота"; и в минуту полной взбешенности на Петровского он
мне казался Ипполитом (из "Идиота"), но с перекошенной эпилепсией улыбкой
Кириллова (из "Бесов"):
- Я с вами на эти темы не говорю, - раз сухо сказал я и повернулся к
нему спиною.
И как же я был удивлен: ни обиды, ни позы, ни психологизирования! С
доброй, сердечной, печальной улыбкой и с глазами, ставшими просто
прекрасными, точно от внутренне проливаемых слез, он по-сериозному со мной
объяснился.
Вскоре же произошел между нами незабываемый разговор вдвоем - в большой
и показавшейся мне унылой квартире; не люблю я пошлого выражения: "открыл
душу", то есть открыл то, чего открывать нельзя, что лишь выявляется в
конкретной совместной работе, в общении деловом, а не "душевном", в
кавычках; но с этого разговора я понял: мы с А. С. - братья, как и с С. М.
Соловьевым: но темы нашего братства - иные; тема, сблизившая меня с С. М.,
мой проход из "быта" нашей квартиры в широкие для меня перспективы культуры
начала столетия: ощущения "предвесенние" соединили нас братски с С. М.
С А. С, ставшим в тридцатилетии нашего с ним общения родным71, - тема,
так сказать, побратимства была темой "конца" или обзора мытарств того
"быта", который я испытал до начала эмансипации от него; только А. С. и в
описываемое время был более одиноким, чем я, и с несравненно большею силою
отрицающим то, что для меня уже стало предметом теоретизирования, как
пережитое прошлое. С. М. был во многом защищен от когтей "конца" века:
исключительными родителями, исключительною атмосферою дома, быт которой был
уже не быт, а дыра в быте или уныр от быта; и он не мог еще в те годы понять
степени моей поцарапанности.
Но что мои царапины перед перенесенным, понятым и отринутым Алексеем
Сергеевичем! На том, можно сказать, кожа висела клочками; а кривой передерг
губ, который я относил к "достоевщине", был только силой страданья, боли и
большей зрелости в теме быта, который он ненавидел всей силою души, ибо он,
задолго до нашего чтения Сологуба, развивал передо мной картину
"передо-новщины", а освобождение видел не в заре, а в теме "Жала смерти"
(заглавие сборника рассказов Сологуба) ;72 во мне в те годы было больше
здоровья, но и наивности, больше предприимчивости, но и легкомыслия; Алексей
Сергеевич был зрелее; весь его внутренний мир складывался, как лестница
антиномий: и мне стало понятным, что подчеркивание им моих ножниц в ответ на
проблему их преодолений (символизм) было, во-первых, испытанием
доброкачественности моих лечебных средств; Алексей Сергеевич ненавидел
компромисс, позу, квази-преодоление антиномий, и потому-то в ответ на мои
надежды на будущее он углублял передо мной картину "истлевающих личин"
старого строя; позднее, читая "Истлевающие личины" Сологуба73, я точно видел
Петровского, поворачивающего меня на обстание и тихо мне говорящего:
- Вы тут с Ибсеном: нет, Ибсен - паллиатив.
И я понял, кроме действительного интереса к химии, материализму, точной
науке, была доля и кулака, показываемого тем настроениям, от которых
передергивало Петровского; и, между прочим, от всякой официальной
религиозности его передергивало; и оттого он казался мне богохульником:
бывало, я ему цитирую Вл. Соловьева, сочинения которого я начал штудировать
с осени 1900 года, а он мне:
- Соловьев - больной: какой-то древний халдей!
- Но стихи!
Стихам Соловьева противополагал он Лермонтова, уча меня ценить "Сказку
для детей"; и я увидел в этом "психологизирующем скептике" - испытующее,
тихое и прекрасное устремление к новой жизни, выступавшее из-под скепсиса;
Алексей Сергеевич виделся точно Лермонтовым наших дней: Лермонтовым
по-новому, со всей силой мятежной поэзии, им укрытой под маску "химических
интересов".
Лермонтовское "Нет, не тебя так пылко я люблю" обращал он как бы в
"Нет, не тебя я так едко осмеиваю" по отношению к будущему, поволенному как
живое; и не Ибсена он осмеивал, как я наивно предположил, а "ибсе-низм",
ставший модою и породивший десятками Сольне-сов, Боркманов, будто идущих на
башни74 или будто борющихся с жизнью.
Знаю я этот "паршивый" стиль, не вытравленный из клопиных кресел, на
которых и по сие время сидят в со-логубовском обалдении избранные
культурники со своими женами: эти клопиные кресла всюду найдете вы; видел я
их еще недавно:75 муж с научных-де высот озирает жизнь; жена воображает себя
Геддой Габлер, забывши, что Гедда Габлер в двадцатом году - сморщенная
старушка, уехавшая от центров в затхлые глуши: кресла - клопиные; в
квартире - пауки, моль, сор, срам и душевредительство.
А. С. Петровский, стоя у "рубежа", мне всюду подчеркивал: пауки, чих,
пыль, гниль - не стираемы легкою тряпочкой омоложения быта, а сожжением
этого быта, дотла; что он может безумно увлекаться и в своих увлечениях
переходить все границы (по-лермонтовски же!), он доказал мне с самого начала
"Начала века", нас с ним связавшего окончательно.
В конце века стоит он передо мною, как страж порога столетий, как бы не
пускающий меня к началу века и подвергающий проверочному испытанию:
- До конца ли отрекся ты?

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:29
- До конца ли проверил себя?
- Действительно ль веруешь в свой "символизм"?
- Действительно ль видишь зарю?
В ответ на мои эстетические и идеологические горизонты он поворачивал
меня на меня самого; и его дружба со мною была экзаменом, производимым им
моей личности; и вместе с тем я чувствовал, что только он из меня окружающих
до конца перестрадал тему "конца", так что "рубеж" столетий в нем стал и не
начертанным, и не вырубленным, а органическим образованьем каким-то,
переживаемым мною в то время, как горб.
Но этот горб был в нем тычком перевала.
Наша растущая связь была мне органически мотивирована: ни в ком не
видел я до такой степени себя же, томящегося в тисках, которые мне
ненавистны, которых иные мои товарищи недоузнали, недоиспытали; а многие,
как Ю. Н. Зограф, и не видели вовсе. ("Папашины сынки" катались ведь как сыр
в масле.)
Квартира Соловьевых была мне в те годы необходима, как выход в
культуру; Алексей Сергеевич был столь же необходим мне, как контролер моих
прав на этот выход, знающий во мне то, чего другие во м"е не видели, знающий
во мне мое подполье, мой заговор и всю степень моей нелегальности; мой выход
в культуру без "бомбы", в подполье изготовляемой, был бы и легковеснее, и
безответственней, если бы не А. С, не раз меня возвращавший в мои катакомбы
и обучавший меня химии взрывчатых веществ.
И не случайно, что он, "химик" и в буквальном смысле, не раз являлся, с
брюзжанием нацепивши пенснэ на свой нос, выручать меня из химических моих
недомыслий; в этом обучении им меня "химической сметке" изживало-ся обучение
им меня вниманию к собственным мыслям, чтобы искомый мной синтез, смыкающий
тезу и антитезу ножниц, был бы квалитативен, а не только квантитативен. И
опять-таки не случайно я у него на столе произвел химический взрыв: считаю,
что я-таки приложил руку к тому, чтобы взорвать в нем излишне
гипертрофированное равновесие ножниц в бурное бегание одного лезвия вокруг
другого лезвия; ведь органическое общение есть взаимообщение; и из того, что
он мне безмерно дал в жизни, как добрый гений ее очень значительных
моментов, заключаю: я не мог не дать хоть чего-нибудь; иначе не было б нашей
тридцатилетней дружбы.
В смысле конфигурации людей вокруг заветнейшего ядра моих устремлений в
точку рубежа, отделяющего декабрь 1900 года от января 1901, Соловьевы и А.
С. являли собою ножницы: А. С. испытывал: добротно ли то, что меня связывает
с Соловьевыми; а Соловьевы испытывали: добротен ли тот дуализм устремлений,
которого порой опасались они. И опять-таки удивительно гармонично: эпоха
первой моей попытки сомкнуть ножницы педалированием весной 1901 года теми
интересами, от которых я должен был отчасти отвлечься в 1899 году
(педалированием интересами к естествознанию), - эта эпоха совпадает с
появлением А. С. у Соловьевых, не случайным, конечно; и - просто увлечением
им Ольгой Михайловной Соловьевой, которая с той поры мне тычет Алексеем
Сергеевичем в нос:
- Нет, Боря, - не так: Петровский, вот другое дело! Или:
- Нет, вы шатаетесь: тверд только Петровский!
Не случайно, что мое первое знакомство с Брюсовым у Соловьевых
произошло в присутствии Петровского: встретились три представителя рубежа и
схватки столетий; на другой день мы встретились трое опять, в той же
квартире Соловьевых (при моей встрече с Мережковскими); и Брюсов записывает
в своих "Дневниках": "Были там еще два наших студента-декадента: Бугаев
Борис Николаевич и Петровский" (стр. 110)76.
Алексей Сергеевич отстоял в то время за тридевять земель от всяческой
литературы и "Скорпиона"; тем не менее Брюсов воспринимает А. С, как
"нашего", как "декадента"; и это - ощущение сходства в "нет" произносимого
всему старому, и ощущения перехода через "рубеж" двух столетий.
Алексей Сергеевич в эпоху 1899 - 1900 годов всем жестом общения со мной
невольно поворачивает меня на прошлое, заставляя синтезировать в единый
образ ступени расширения той же картины, под которой я подписал бы "конец":
конец столетию, конец эпохе, конец быту; и заставляет сказать сериознейшее
"нет" всему тому, от чего я страдал двадцать один год.
И я вижу этапы развития той темы в себе, которая проходит сквозь все
мое творчество от 1901 года до 1929.
Первый этап - чувство отчаяния, ужаса, непонимания; и это - застенная
жизнь: жизнь профессорской квартиры, которая - грандиозный развал; но,
подпертая со всех сторон лозунгом так "надо", так "у всех", она прикрывает
развалы свои коврами, гардинами, креслами, чтобы вызвать во мне вскрик
бреда; позднее вижу: участники этой бессмысленной жизни - прекрасные люди;
выдающийся отец, в иных движеньях своих до сих пор прямо сияющий мне, но
связанный императивом "быта", и мать, томящаяся, полубольная и еще более
связанная.
Я уже четырех лет испытываю на себе терзающую меня лапу "эдакой жизни";
и не могу, не хочу, не имею права перелагать вину терзаний на тех, кто всею
жизнью растерзан: растерзана, деформирована жизнь крупного ученого и
благороднейшего человека от побоев, наносимых Бугаеву-мальчику
надзирателем-зверем, до истерических истерзов профессора Бугаева семейною
обстановкой; и я вижу яркое, честное одаренное существо, деформированное
поклонением с детства, с насильственно раздутыми эгоистическими пароксизмами
и лишенное всякой возможности осмыслить свою болезнь; не как сын утверждаю
я, что родители мои в корне - прекрасные люди, а как писатель-аналитик,
разглядывающий их со стороны после сорока лет раздумий над ними.
Итак, виноваты не они, а квартира, сплетенная с другими квартирами:
виновата профессорская среда и профессорская квартира, - не наша, а
среднеарифметическая квартира профессора; нет, неспроста я в первом жесте
вылета из нее разразился в 1903 году манифестом против "либералов и
консерваторов"; в этом "Открытом письме", напечатанном в первом номере
"Художественной хроники", издаваемой при журнале "Мир Искусства", разговор
шел не о партиях, не о программах, а о слишком хорошо мне известной
профессорской квартире; ошибка юноши заключалась в том, что я не проставил:
"Открытое письмо к профессорам-либералам и к профессорам-консерваторам", ибо
к ним-то я и обращался; и то, что это письмо было понято по адресу,
свидетельствует тот факт, что максимум ярости оно вызвало именно в
профессорском кругу; в других кругах прочли, покачали головой, забыли; а в
профессорском кругу обвели красным карандашом, запомнили, - срезали на
государственном экзамене, устраивали маленькие пакости в университете,
демонстрировали мне презрение над гробом отца, через год негласно уведомили,
чтобы я лучше не поступал на филологический факультет, ибо мне на нем делать
нечего; скажите, пожалуйста, - какое чтение в сердцах у юноши, страстно
одушевленного пройти философскую школу под руководством "опытных педагогов";
но именно "опытные педагоги" и не захотели быть "педагогами" со мной,
отказывая в "семинарии" (уведомление шло от кругов, где доминировали Сергей
Трубецкой и Лопатин). Я не послушался и, так сказать, просунул голову в
львиный ров.
Такая исключительная "белобоязнь" длилась до 1910 года; Бальмонту -
прощали; Брюсову - прощали; Блоку - прощали; Белому - не прощали! Чего?
Жеста по адресу профессорской квартиры. И уже в 1925 - 1926 годах шептали,
что я-де в романе "Москва" осмеял ученую интеллигенцию в угоду кому-то и
чему-то; не говоря о том, что в романе "Москва" профессор Коробкин задуман,
как апофеоз подлинной интеллигенции от науки (напечатан лишь первый том,
второй - пишется);77 в этих шепотах о подоплеках осмеяния мною
"профессорской квартиры" - явная клевета, ибо не в 1925 году она увидена, а
в 1890 году; и увидена, и изжита до дна.
Именно увидено то, что увидел Коробкин: "Дом - домом; ком - комом;
фасад за фасадом - ад - адом" ("Москва")78. Или: "Странно: гиблемым выглядел
собственный дом!.. Вся квартира стояла в чехлах несволочных; душ-ненький
припах стоял нафталина... Доисторический, мрачный период, еще не осилен
культурой; культуры же - примази; поколупаешь - отскочат, дыру обнаружив,
откуда... выскочат... допотопные шкурой обвисшие люди: звериная жизнь -
невыдирная чаща, где стены квартиры, хотя б и профессорской, - в трещинах-с,
в тре-щинах-с!.. Квартиры, дав трещины, соединились в сплошной лабиринт..."
и так далее ("Москва")79.
Новая тема книги - биографически показать сплошной лабиринт из квартир,
ставший "бытом", на рубеже двух столетий; над этим-то "бытом", согласно
увиденным, мы и вздыхали с Петровским, вперяясь в него, переживая "вперение"
это почти как сеанс, слыша веянье бредов и мороков; и опять не случайно, что
первый мой бред предстает в виде доктора Родионова, "бытовика", принявшего
образ меня растерзывающего Минотавра; и тотчас за ним следует глухое
бубуканье почтенного академика Ян-жула из-за квартирной стены; он живет за
стеною, а переживается, как имеющий постоянную возможность у нас появиться,
восстав у постели напуганного ребенка; в пере-живанье сознанья, уже в 1884
году, "квартиры, дав трещины, соединились в сплошной лабиринт".
Я разделяю почтеннейшего Ивана Ивановича, очень доброго человека, от
детского морока; но и очень добрый, ученейший академик грубыми играми с
детьми (у Сторо-женок) и грубейшим сованьем мне гривенников, точно я нищий,
перепугал ребенка, меня: перепугал грубым жестом; никто не учил меня
инстинктивному отвращенью пред грубостью; то инстинктивный протест
человеческой натуры против животного проявления в "академике", о котором
отовсюду слышал я преславные вещи; соединяясь с такими же грубостями, этот
жест и диктовал картину, которую через сорок лет я набросал в романе
"Москва" в согласии с юношеским "Открытым письмом", опять-таки согласным с
настроением детского бреда: "Культура же - примази; поколупаешь - отскочат,
дыру обнаружив, откуда... выскочат... допотопные шкурой обвисшие люди"... А
Лясковская, крестная мать, - не звериха ли, обвисшая миллионом, как шкурою,
но примазавшая себе культуру чтением "Вестника Европы"? А добродушнейший
Сторо-женко, произносящий пустые слова и под "либеральным" девизом
нестеснения свободы мирно превращающий своих бесшабашных сынов просто в черт
знает что? Неужели нельзя было поговорить осмысленно, повлиять
по-человечески? Не верю, что невозможно, просто не было
"культурно"-человеческих слов.
И опять должен заметить: как раз повезло мне увидеть жесты высокого
человечества и слышать слова, действовавшие, как огонь, выжигающий лозунги
живой жизни; но - не в среднеарифметической квартире-лабиринте: за
исключением иных слов отца, жестов Л. И. Поливанова и квартиры Соловьевых, я
ничего не увидел и ничего не расслышал, кроме парок бабьего лепетанья да
холодно-каменных общих мест, рассеянно уделяемых ребенку, отроку, юноше.
Отец запомнился, потому что он был мне отец, а не только "профессор"; и
должен сказать: то изумительное, чем он живет до сих пор во мне, было опричь
"квартиры-лабиринта"; ведь он же и был - "московский чудак", подчас грубо
осмеиваемый Стороженками и Линни-ченками! Поливанов, но он был -
индивидуалист; выше я попытался отметить, что Поливанов и Поливановская
гимназия, то есть Поливанов и "папашины сынки", распространяющие душок папаш
в руководимой им гимназии, находились в противоречии; он - не быт, а выскок
из быта, и в системе жестов, и в системе обучения им ощупывать слово мне с
третьего класса убил он быт подхода к словесности Веселовских, Стороженок и
К№ .
Соловьевы же были уныром из быта.
Можно говорить о среднеарифметической квартире, среднеарифметическом
слове, среднеарифметической душевности; и - вот среднеарифметическая
квартира - на-кур, пыль и чих (а позднее, когда износилась она - клопы,
моль, пауки); среднеарифметическое слово - тупое, общее, черствое; озираешь
двадцать один год себя в обста-нии этого слова; и видишь: ни одного
сердечного слова (все сердечные слова услышаны в ином месте, и после);
среднеарифметическая душевность - бездушие, дыра (душа провалилась); и под
флагом служенья абстрактному, даже "научному" идеалу я видел явленья
дикарские, напоминающие скальпирование.
Оговариваюсь: говорю о впечатлении от среднеарифметической суммы,
которой реальнейше соответствует нечто весомое, твердое, материальное, то
есть "быт"; и оно таково: среднебытовой человек в нем не человек; он
де-компонирован в абстракцию, веющую над челом человека в виде дымка
папиросы и после твердеющую в виде клопиного кресла, человеческой подставки,
то есть чего-то ниже стоящего.
Переходишь к личностям и наталкиваешься на яркие, удивительные,
благородные, талантливые фигуры, но деформированные, как ноги в мозолях,
чудачеством, бессилием, перепугом, рассеянностью и круговою порукою: не
колебать устоев.
Но этот быт - часть целого, ведущая в иные квартиры; квартира
высококвалифицированного интеллигента в действительности зависит от многих
квартир; неспроста моя крестная мать вела (вот только чем?) наш быт: и за
нею в бессильном социальном идиотизме плелись интеллигентные семейства,
почтительно ее поздравляющие с днем рождения; она - импонировала какою-то
силою, неизвестной в нашем дрябло-бессильном быту; и это была сила "Железной
пяты"; мое детское впечатление, что она - баба Яга Костяная нога, имело
социальные корни: ведь баба Яга едет в ступе: в ступе, а не в костяной
ноге - сила Яги; ступа - социальная форма; ступа - буржуазия; и сама
крестная мать не ведала, какою "тайной" силою она импонировала; и те, кому
импонировала она, не видали, какой "тайной" силе они подчиняются.
Более того: изумительный педагогический талант Поливанова не ведал, о
что разбивается он, пленяя мальчишек уроками и все же не сдвигая мальчишек с
какого-то устоя, перетиравшего и Поливановскую гимназию в порошок;
мальчишки, разбегаясь по домам, являлись из домов "сынками", и только
"сынками"; но "папаши" их - не профессора; средняя равнодействующая их -
русская интеллигенция, буржуазно-дворянская; в ней растворялось и
"профессорское" начало без остатка.
Поливановская гимназия, устраивавшая мне гонения "сынками" папаш,
выявила мне более широкий кусок тогдашних устоев. И впечатление от него -
вздрог испуга: вспоминаешь отдельных товарищей, отдельных преподавателей; и
вспоминаешь быт гимназический со странным вздрогом!
Моя реакция в различных отрезках времени в зависимости от возраста на
быт - естественна: реакция на безотрадную эмпирику арбатской квартиры - улет
из нее на крыльях лебедя; об этом лебеде рассказывала моя гувернантка, Раиса
Ивановна; улет открывает в моей душе эпоху господства сказки; запрет сказок
привязывает цепью к квартире: сжимаясь в точку, отдаюсь культу музыки;
страдания будней заставляют меня искать страдания.
Позднее услышав о том, что эволюция и прогресс, на гребне которых - мы,
мягко и безболезненно пронесут человечество в будущее, я начинаю постигать
всю скуку такого будущего и проникаюсь непобедимою нелюбовью к
позитивистическому мировоззрению, этому винегрету из научных понятий над
фактами науки; отсюда - позднейшая моя борьба за эмансипацию фактов от
стабилизации их в механицизме и позитивизме; и отсюда же - ненависть к
оппортунизму, которая выражается в определенном росте пессимизма,
заставляющего меня из философских систем отобрать систему, проповедующую
страдание и отказ от жизни; семиклассиик-шопенгауэрианец переживает картину
мира по Шопенгауэру, имея образцом этого мира с детства ему поданный
пессимизм, переходящий позднее в анархизм, в трагическое миросозерцание
борьбы и героических усилий к созданию ценностей, переживаемых по Ницше;
эпоха увлечения Ницше - первый университетский год, совпадающий с началом
вырыва из гимназии, которая мной прочитана в лозунге "Мир есть мое
представление" (и представление - унылейшее). Моя борьба - борьба с
преодолением "ножниц" меж личной моей волей к новому и поданным мне
представлением будто бы объективности.
Характерно, что с 1901 года, который считаю в себе началом бурного
ухода от "профессорской действительности", с меня слетает вся мне навязанная
мрачность; романтика переживанья "зорь" есть вместе с тем и чувство радости
освобождения от навязанных детством представлений, и чувство физического
оздоровления. Итак, от ужаса - к сказке и музыке, обосновываемым эстетикой
ухода от мира страданий; и далее: из укрепленного центра самосознания - врыв
в действительность для пересоздания ее (философия героизма); по-новому
врыв - от узнания: действительность, тебя терзавшая, сама перетлела в ничто.
Если вы соберете лозунги моих статей эпохи 1903 - 1910 годов,
напечатанные в "Символизме" и в "Арабесках", то вы увидите в них позвоночник
моих миросозерцательных усилий, как диалектику пути от пессимизма через
трагизм к загаданной в образах новой культуре; диалектика имеет эмпирикой
биографию; в ней - основное ядро, характеризующее меня, а не в окраске
скобок, внутри которых еще осознаваемые потенции к культуре; окраски разные:
мистические, анархические, теологические, социалистические, поданные в
тональности символизма, не позволяющего догматически прикалывать устремления
эти ни к скобкам, ни к окраскам их.
В университете картина быта расширена в картину бытов; вернее, в
картину столкновения бытов.
Во-первых: я вижу профессора, вынесенного за скобки квартиры, это -
профессор на кафедре и профессор, научный руководитель (в лаборатории, на
семинарии); и этот профессор в среднем выявляет себя бесконечно свободнее,
глубже, интереснее, чем у себя на дому и в гостях; пример: Умов, которого я
знал в детстве как монумент собственной скуки и которого я увидал с кафедры
иным; открывается мне: подлинно ценное в профессоре, как в человеке и как в
ученом, в его квартире есть миф, подчас преследуемый "бытом" (отец - такой
изящный и ловкий, едва усядется за зеленый стол; и он же, такой косолапый,
беспомощный у себя дома); профессор с кафедры лишь выявляет свой бытовой
облик, как деформацию, как мозоль.
Быт профессора, так сказать, замозолил; замозолива-ние имеет место, как
только он сойдет с кафедры, попав в кулуары лабораторий, где уже
господствуют сплетни, взаимные притеснения, захват столов Марковниковым,
показывания кулака Усовым Бредихину; даже на крупных личностях налипает
примазь звериного быта, от которой свободен в научном полете он.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:32
Но научный полет еще не действительность, построенная на данных науки и
логики; это мне ясно открылось именно в эпоху моего собирания научных фактов
и горения научными интересами; от микробиологии, к которой влекло, был отбит
двумя "бытовыми" фактами: мелкостью Зографа и отсутствием рабочих мест у
гонимого интригой Мензбира; второе мое покушение на научный интерес с
изучением орнамента, которым могла бы определиться и вся будущая карьера,
ибо в этом интересе увязывались наука с искусством; в нем не было "ножниц",
мучительно переживаемых мной; но добрейший Д. Н. Анучин, сказал бы я, с
халатностью, не умеющей разглядеть интереса в студенте, упорным отпугиваньем
от интересующей темы и пришитием меня к неинтересной мне географии
способствовал рождению анекдотика: появления географа-специалиста.
Мне до сих пор стыдно, что я писал сочинение "Об оврагах".
Университет вскрыл неравновесие, уравновешиваемое бытом: что общего
между кипучей фигурою Тимирязева и благодушием Сабанеева, Мензбиром и
Зографом?
Они встречались, здоровались, жили - все в том же "быте" или в точке
пересечения разнородных устремлений, переживаемой косностью непеременного
центра; принцип относительности не был сформулирован; время было
университетское, стрелка которого двигалась с угла Моховой; унитаризация
времен в среднем времени Моховой - унитаризация бытов, в "быте" царской
России; мое узнание о том, что такого среднего времени нет, а только
кажется, что оно существует, и было пережито в картине иллюзионизма,
охватившей в гимназии и ставшей картиной кризиса. С какой-то минуты я понял:
давящая меня материальность - не материальна; прочная почва наших квартир -
не прочна; и это открылося с потрясающей просто реальностью; я не видел в те
годы социально-экономических условий, ведущих к неравновесию; моя
грамотность (естественнонаучная, философская, литературная) обогащалась
ценою социальной неграмотности, опять-таки поданной бытом, в котором было
много высказываний либеральных и политических; но лозунги научной социологии
не доходили; Янжул с детства жужжал: "По штатиштичешким данным". Виделись
статистические таблицы потребления соли; Янжул был же... фабричным
инспектором, а потом и сотрудником Витте;8 а Янжул был... академиком.
Только с конца 1901 года, с начала знакомства с образованным
экономистом, зубы проевшим на Марксе, Л. Л. Кобылинским (потом Эллисом) -
начинаются социологические интересы; чтению по социологии начинаю отдаваться
лишь с 1903 года; в 1904 году я, студент-филолог, голосую за прекращение
лекций и превращение университета в революционную трибуну; и с той поры я -
левый; сознательность - от теоретических усилий включить в программу чтения
социологию, от чтений Меринга, Каутского, Маркса, Бебеля, Зомбарта,
Штаммлера и ряда книг, конкретно показующих, в чем научность социализма.
В эпоху же прохождения курса естественных наук социализм видится до
крайности упрощенным; и я отвергаю его за сантиментализм и беспочвенность;
он мне подан в сплетении с либеральными заскоками Ковалевских, которым цену
я знаю; в то время и либералы, и консерваторы заслоняют от меня политический
горизонт; от рабочего и крестьянского движения я отрезан бытом, незнанием
фактов и неимением времени изучить то, что мне кажется лишь малым участком
культуры и от чего с детства я от-пуган бубуканьем Янжула:
"По штатиштичешким!"
И потому-то студенческие волнения переживаются мною, как симпатичный,
но обреченный на провал утопизм, более того, как нечто, вызванное
провокацией; анархический протест против государства и государственной
общественности диктует мне невмешательство в то, что - есть иллюзия.
Таким подхожу я к рубежу (к январю 1901 года) с реальным знанием
невероятного, небывалого кризиса всей культуры, включающего и будущие войны,
и революции, и невиданные строительства, но без точного знания причин,
складывающих картину будущего81. Но мои увлечения, заблуждения и правды
"сквозь заблуждения" отмечают мне первые месяцы нового века; и потому-то я в
теме рубежа отвлекаюсь от них, как осложняющих тему "рубежа", как
предваряющих второй отдел моих исканий: символиста в "начале века".
Сказал бы я, что в "начале века" все темы, звучавшие глухо под
сурдинкою, прозвучали громко и без сурдинки; а темы, звучавшие в конце века
ярко, зазвучали уже под сурдинкою в первых месяцах начала века; в этом
смысле рубеж столетий удивительно совпадает с моим биографическим рубежом;
до 1901 года - одно; после - другое. Наконец 1901 год есть год моего
совершеннолетия, которое опять-таки было мне не "аллегорией", ибо я в нем
ощутил свою зрелость и свою свободу от 21-летней порабощен-ности.
Наконец в 1901 году появился на белом свете Андрей Белый, все более и
более вытесняя Бориса Бугаева.
Кстати, в этом псевдониме я неповинен; его придумал Михаил Сергеевич
Соловьев, руководствуясь лишь сочетанием звуков, а не аллегориями; я, ломая
голову над псевдонимом, предложил мне нравящийся псевдоним "Борис Буревой",
а М. С, рассмеявшись, сказал:
- Когда потом псевдоним откроется, то будут каламбурить: "Буревой -
Бори вой!"
И придумал мне "Андрея Белого"82.
До 1901 года я еще внешне заключен в быт; мое внебытовое бытие - урыв,
бегство украдкой в квартиру Соловьевых; с 1901 года мои заходы к Соловьевым
(иногда по три раза в день) перевешивают мою домашнюю жизнь; и я лишь
возвращаюсь к "быту", не как жилец в нем.
До 1901 года у Соловьевых я все еще "мальчик Боря"; с 1901 года я -
равноправный член "круглого чайного стола".
До 1901 года у меня, кроме Соловьевых, еще нет своих знакомств: встречи
с Петровским и с Владимировым - главным образом встречи в университете,
беседы в химической чайной, прогулки по Кремлю и сидения на лавочках
Александровского сада. С 1901 года начинается быстрый рост моего круга
знакомств, - того круга, который определил мне жизнь последующего моего,
свободного, литературного семилетия; с Петровским мы тесно связаны
постоянными заходами друг к другу; на моем горизонте появляются фигуры,
которые становятся ближайшими и друзьями, и сотрудниками: фигура студента
Кобылин-ского, с которым знакомлюсь у Соловьевых, с которым встречаюсь в
самообразовательном кружке у Стороже-нок;83 Кобылинский появляется и у нас в
доме с 1904 года; с 1901 года я знакомлюсь с Метнером, чтобы с начала 1902
года вступить с ним в теснейшую дружбу; в 1901 году происходит мое
знакомство с Брюсовым, с Мережковским, с Гиппиус, протягиваются связи со
"Скорпионом" (через Брюсова) и с будущим "Мусагетом" (через Метнера); в 1901
году происходит впервые моя яркая встреча с поэзией Блока84, до которой о
Блоке у меня смутнейшие представления, что есть какой-то гимназист, Саша,
как и мы, пишущий стихи; я более осведомлен о его матери, "Але",
переписывающейся с О. М. Соловьевой85. В 1901 году и в университете
подбирается "наш" кружок, то есть кружок около Владимирова, меня и
Петровского, в скором времени вливающийся в кружок "Аргонавтов". Отбор
людей, стиль отбора, уже не по линии естественнонаучных интересов, а по
линии будущих литературных исканий; начинается явное начало формирования
будущих кружков и выход из подполья вчерашних "подпольщиков".
В теме "рубежа" эти подпольщики иначе окрашены, чем в теме "начала
века"; пишущим о "начале века" следует знать это начало в "до начале"; иначе
их высказывания о фигурах начала века - писание вилами по воде или разгляд
картины без грунта, фона и перспективы. В перспективе понимания нас, как
писателей 1900 годов, надо увидеть нас в 1890 годах; в них мы - не то, что
принято о нас думать. "Андрей Белый", как "мистик" с трансцен-зусами в
"потустороннее", или - хорошо известная карикатура, есть явление жалкое, то
есть показывающее жал-кость исторической критики; кто нас не видел в усилиях
нашего роста, в учебе, в чтении Милля и в лабораторном чаду, тот не имеет
никакого представления о нас и не имеет никакого ключа к пониманию нами
написанного.
Не для полемики и не для самооправдания я пишу эту книгу - для правды;
марксистская критика должна базироваться на подлинном материале, а не на
сочиненном; сочинен средневековый схоласт Белый, соблазняющий Блока
мистицизмом; может быть, "схоласт" Белый соблазнен неправильным
истолкованием им изученных фактов естествознания; так это - тема двадцатого
столетия, а не средних веков; так и надо говорить: Томсон, Оствальд,
Эйнштейн вместе с "декадентом" Белым неправильно истолковывают данные науки
и проблему имманентности; в этой оговорке - большая дистанция, отделяющая
"символиста" начала века, вышедшего из профессорской среды, от двенадцатого
столетия. На передержке не получится и правда клеймения.
Правда "рубежа" и поколения "рубежа" ждет исследователей, а задача лиц,
принадлежащих к этому поколению, подать материал для суда, пусть сурового,
но правдивого.
На этом заканчиваю книгу.

Кучино, 11 апреля 1929 г.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-10-2009 01:38
Моника Спивак. Мать, жена, сестра, дочь? (Объект влечений Андрея Белого). 6. ”Как мать и как дочь”
А. Белый не ограничивается тем, что просто наделяет возлюбленных теми или иными атрибутами родственной близости. Он контаминирует, совмещает и путает родственно-любовные отношения, принципиально не различая ступени генеалогической вертикали. Возлюбенные видятся то матерями, то сестрами, чаще же — и матерями и сестрами одновременно. Полная инцестуальная неразбериха воцаряется в последнем романе А. Белого — романе “Москва”.

В центре произведения — семья Коробкиных/Бугаевых … Даже собака в семье Коробкиных — Томочка-песик— та, что была некогда у Бугаевых. Лишь в одном семья Коробкиных отличается от семьи Бугаевых: у Коробкиных два ребенка, помимо сына Мити еще и дочь Наденька. Писатель, у которого не было личного опыта сестринских отношений, похоже, не знал толком, что с сестрой делать. Она по сути не участвует в интриге. Единственное ее назначение в романе — быть самым близким Коробкину человеком. Но любовь к дочери табуирована, и писатель выводит кровную дочь Коробкина из действия: Наденька как-то незаметно умирает. Коробкин находит ей нетабуированную замену, обретая дочь/возлюбленную в юной медицинской сестре Серафиме, прототипом которой была вторая жена А. Белого — Клавдия Николаевна.

Биография, род занятий, бытовые привычки Коробкина взяты А. Белым у Бугаева-отца, декана физико-математического факультета Московского университета. Однако в мыслях, чувствах, психологических переживаниях и прозрениях Коробкин — это авторское alter ego. Списанный с Бугаева-отца герой становится в романе и Бугаевым-сыном. Уравнивание отца и сына в одном персонаже дает неожиданный результат. Коробкин оказывается и мужем матери А. Белого, и спутником жизни его второй жены, что уже само по себе парадоксально.

Юная Серафима служит медицинской сестрой в психиатрической клинике, где содержат профессора Коробкина и где происходит их жизнеопределяющая встреча. Психологическим источником этой сюжетной линии А. Белый считал историю своего сближения с Клавдией Николаевной. Неформальное, душевное отношение Серафимы к профессору помогает его выздоровлению. Для Серафимы он — “родной”, с ним связаны “ее жизнь, ее смысл, ее все” (М., 461); ради Коробкина Серафима отвергает других претендентов на ее руку и сердце, бросает работу, отказывается от карьеры. Из-за неладов с женой Василисой Коробкину незачем возвращаться домой, они с Серафимой поселяются вместе, на что их благословляет мать Серафимы. Серафима становиться чем-то вроде второй жены профессора. Осмысляя итоги прошлого, Коробкин практически уравнивает статус двух жен — законной и гражданской, ведь жизнь почти прожита и “неважно, с кем прожил ее: с Василисою, иль с Серафимою…” (М., 472). Такое положение Серафимы вполне соответствовало социальному положению Клавдии Николаевны. В период писания романа она — гражданская жена А. Белого, их брак был зарегистрирован позже.

Но А. Белому важно показать, что герой и героиня не просто муж и жена, а души, мистически друг для друга предназначенные. Поэтому, как и в ранних аргонавтических текстах, осознанию близости героев сопутствует обнаружение общей небесной отчизны: “Небо — наш синий родитель: протон; так сказать электронное солнце!” (М., 465). Дети одного “родителя”, естественно, должны оказаться братом и сестрой.

“Серафима: сестра” — называется одна из глав романа. Внешне такое именование мотивировано тем, что героиня по месту службы — медицинская сестра. Однако писатель сознательно редуцирует, стирает медико-терминологическое значение слова “сестра”. Работу Серафимы он называет работой фельдшерицы или сиделки, а как “сестринские” обозначает ее близкие, перерастающие в родственные и любовные, отношения с Коробкиным. Так, одинокий, горюющий о смерти дочери профессор изливает душу, “положив седину на колени: к сестре” (М., 466).

В свою очередь, с помощью игры слов профессор Иван Иванович Коробкин превращается писателем в брата Серафимы: по ходу романа он начинает именоваться “профессором Иваном” (М., 475), “Иваном — дураком” и, наконец, “братом Иваном”. Сначала “братом Иваном” вполне мотивированно зовет его родной брат Никанор. Потом именование “брат Иван” автономизируется от речи “брата Никанора”, “брат Иван” перемещается в речь повествователя и в речь “Серафимы: сестры”. Преобразование маститого профессора в “брата Ивана”, то есть сказочного братца Иванушку, Ивана-дурака, облегчает процесс установления кровного родства. У фольклорного братца обязательно должна быть сестрица. “Коль «дурак» ее молод — сестра молодая”, — постигает Серафима неразрывность ее связи с Коробкиным. Чуть раньше главки “Серафима: сестра” А. Белый помещает главу “Брат, Иван”, создавая тем самым у читателя впечатление, что полюбившие друг друга герои действительно кровно близки. Такое же впечатление возникает у других героев романа, пациентов больницы: “— Сестра? / — Брат?” (М., 472).

Вроде бы все как и в разобранных ранее текстах: братско-сестринская связь любящих друг друга персонажей установлена. Но в романе “Москва” идея кровного родства Серафимы и Коробкина получает дальнейшую конкретизацию, ошеломляющую своей внешней алогичностью:

“— Как мать и как дочь ему будете!
— Значит — близнята <…>
Значит: —
— Лир —
и Корделия!” (М., 472).

Двадцатилетняя девушка становится старику-профессору одновременно и женой, и матерью, и сестрой, причем — сестрой-близняшкой, да к тому же еще и дочерью, Корделией.

Неразличение статуса матери и статуса сестры многократно встречалось в упоминаемых нами ранее текстах. Представление о тождественности матери и дочери, сестры и дочери — новинка. Впрочем, тема Серафимы-матери больше не возникает, зато тема Серафимы-дочери — в ее неразрывной связи с темой Серафимы-сестры — акцентируется с особой настойчивостью. Трижды на коротком участке текста А. Белый соединяет модель отношений брат/сестра с моделью отец/дочь. И каждый раз последовательность умозаключений, переводящая братские чувства в отцовские, а сестринские — в дочерние, кажется неожиданной. “Коль «дурак» ее молод — сестра молодая; а коли «дурак» ее стар, как с Морозкой снегурочка; коли ей голову в грудь с причитаньем уронит — Корделия с Лиром” (М., 460), — таков ход мысли Серафимы. В том же направлении движется мысль Коробкина: “<…> громко фыркая, плачась, что вот он — один и что некому плакаться <…> выплакался, положив седину на колени: к сестре. /Лир — Корделию встретил” (М., 466).

Показательно, что личная жизнь другого героя романа — негодяя Мандро, антагониста Коробкина — реализует ту же кровосмесительную модель. Нежные отношения Мандро к родной дочери Лизаше выражаются в том, что он называет ее “сестрицей Аленушкой”, себя же, соответственно, — “братцем Иванушкой”. Игра в брата и сестру заканчивается тем, что отец насилует дочь, становясь родителем ее сына…

Специфически отцовские чувства Коробкина к “Серафиме: сестре” кажутся вызванными разницей в возрасте героев; Серафима как бы заменяет умершую и горячо любимую дочь. Если считать прототипом Серафимы только вторую жену А. Белого, то придется признать, что внешне убедительная и невинная сюжетная мотивировка модели отец/дочь является недостаточной и не имеет под собой биографической подоплеки.

Клавдия Николаевна действительно была моложе А. Белого, но несущественно — всего на пять лет: он родился в 1881 г., она — в 1886 г. Кроме того, двадцатилетней девочкой писатель ее не знал и не видел. Они сблизились в 1923 г. в Берлине и сошлись в 1924 г., после возвращения писателя в Россию: Клавдии Николаевне было в то время хорошо за тридцать, ближе к сорока. Откуда же взялась юная, годящаяся в дочери возлюбленная героя?

Возраст Серафимы, соединившей свою жизнь с профессором Коробкиным, практически совпадает с возрастом Александры Дмитриевны, матери А. Белого, в момент замужества с сильно превосходящим ее в летах профессором Бугаевым. Рассказы об истории этого неравного брака потрясали детское воображение сына, что нашло отражение в мемуарах и повестях о Котике Летаеве. Правда, в жизни профессор Бугаев спасает юную Александру — от разорения и нищеты; в романе же спасительницей оказывается юная Серафима. Тем не менее, кто бы кого ни спасал, ясно одно: не Бугаеву-сыну, а Бугаеву-отцу жена могла быть дочерью.

Итак, в образе Серафимы писатель смешивает черты Клавдии Николаевны с характеристиками (прежде всего возрастными) Александры Дмитриевны. В образе Коробкина он так же “синтезирует” Бугаева-отца и Бугаева-сына. Полностью разъединить этот запутанный инцестуальный клубок не представляется возможным. Однако очевидно, что свои отношения с Клавдией Николаевной А. Белый идентифицировал в романе с историей брака родителей, отождествив себя со своим отцом, а жену — со своей матерью. Получается, что умозаключение пациентов психиатрической клиники о характере родственных связей между Коробкиным и Серафимой — “Как мать и как дочь ему будете” — представляется вполне обоснованным. Бугаеву-отцу Серафима “как дочь”, Бугаеву-сыну “как мать”, автору романа как сестра и жена…

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 07-02-2013 19:28
Дмитрий быков
Белый шум
Сто лет русской литературы. 1902-й, «Cимфония (2-я, драматическая)» Андрея Белого
Весной 1902 года в «Скорпионе» вышла «Драматическая симфония» двадцатидвухлетнего Андрея Белого, к десятилетию публикации которой его друг Эмилий Метнер писал, что вместе с ней родилась новая поэтическая форма. В общем, с ней родилась и вся русская символистская проза, до того томившаяся в оковах традиционных жанров, — и не только форма, но и почти вся ее проблематика, и та в высшей степени характерная для русского символизма гротескно-лирическая, насмешливая, временами мазохистская интонация, которая так узнаваема потом в «Сказочках» Сологуба, в пьесах Блока (скорее даже в «Незнакомке», чем в «Балаганчике»), в раннем, еще ученическом, но уже сардоническом Ходасевиче. В Анненском — хотя относить его к символистам несправедливо — та же самоненависть, лирическое раздражение, очень русская смесь сентиментальности и бешенства, — Белый ее, конечно, не первым расслышал, но первым сделал главной лирической темой.

Да чего там — вся русская литература ХХ века выросла из этих шестидесяти страничек, особенно та, неподцензурная, котельно-подвальная, которая сейчас совершенно заслонила собой социалистический реализм. «Дормидонт Иванович очень любил детей» — это перекочевало потом в «Веселых ребят» Доброхотовой и Пятницкого, вечно приписываемых Хармсу, а падающие старухи Хармса тоже явно возникли из «ловкого протыкателя старух» во второй части все той же «Драматической». Короткие, в одну-две строчки, абзацы перенял потом Шкловский и сделал главной приметой своего стиля. Короткая фраза Пастернака из «Доктора Живаго» — после многословных, путаных нагромождений и парадоксов «Воздушных путей» и «Охранной грамоты» — тоже отсюда, и ритм, и даже лексика: «Это были дни полевых работ, дни выводов из накопившихся материалов; дни лесных пожаров, наполнявших чадом окрестность». Так и хочется написать по-пастернаковски — «матерьялов». И разве старушка Мертваго так уж ни при чем в духовной истории Доктора — который не просто так Доктор (так антропософы, и в том числе Белый, называли Штайнера) и не просто так Живаго?

Похоронно-издевательская, надрывно-насмешливая интонация «Сентиментальных повестей» Зощенко — и в особенности тон «Мишеля Синягина» — прямиком отсюда: «На крышах можно было заметить пророка. Это был покойный Владимир Соловьев». У Зощенко тоже не поймешь — и чем внимательней читаешь, тем меньше понимаешь, — где у него глумление, а где «душа, на новый путь вступая, безумно плачет о прошедших снах».

Это, конечно, московское у него. Петербуржцы относились к себе серьезнее. Из Белого всегда, в какой бы пафос он ни впадал, высовывался вдруг московский юродивый и принимался корчиться. Дух Белого — дух сардонической пляски над чужими и, главное, собственными святынями, — идеально совпал с главным вектором века, и потому никто точней Белого этого века не выразил: «Неуместная пародия на христианского сверхчеловека, коему имя сверхбессилие», в жуткой сцене похорон Европы из третьей части, — это ли не суть столетия, и ведь Шпенглер тоже родился в восьмидесятом, за полгода до Белого, только к 1902 году ничего не написал еще.

Впрочем, и вся нынешняя русская современность предсказана одной фразой: «Приходили новые времена, но не приносили новостей». Исчерпанность, исчерпанность.

Я уж не говорю о том, что все его главные темы присутствуют тут в зародыше — а кое-какие и в полном развитии: тут содержится «Серебряный голубь», скажем. «Сергей, я безумно влюблен, но она — пейзанка... И ее ревнует ко мне староста Прохор...» «Петербурга» тут еще нет, да он и не знал тогда толком Петербурга, — но есть конспект всей будущей мемуарной трилогии. Есть замысел «Востока — Запада», и сделан уже тот вывод, к которому Белый в этой трилогии шел, — а ему, оказывается, уже в двадцать два года все было понятно: «Запад смердит разложением, а Восток не смердит только потому, что давным-давно разложился». Главное же — тут найден метод: поиск того синтеза поэзии и прозы, который, кроме Белого, никому тут больше не удавался, потому что никто столь безоглядно его не искал. Белому безразлично было — или даже нравилось, — что его называют сумасшедшим, и потому он не боялся крайностей. Есть вещи, которые не делаются с оглядкой, и создание новой художественной формы — как раз такая вещь.

К «Симфониям» не подойдешь с традиционными литературными мерками — Белый вслед за Толстым ставил музыку выше литературы именно потому, что в музыке нет конкретного «про что». К этому «про что» мы еще вернемся, пока же заметим, что в прозе Белого, в самом деле, нет сюжетов в обычном понимании — даже в «Петербурге» или «Масках», где происходит столько злодейств: сюжеты путаны, недостоверны, и не в них дело. Уже в «Симфониях» ему удалось то, к чему он стремился потом в зрелости: сюжет слагается из лейтмотивов, темы развиваются музыкально, слова ничего не значат. Там есть какие-то герои — братья Павел и Сергей Мусатовы, красавица под ником «сказка», ее муж под ником «кентавр», есть отец Иоанн, который «знает, но молчит» и считает интеллигентские религиозные споры «игрушками, но опасными». Повествования — точней, нарратива, изложения законченной и осмысленной истории, — нет и быть не может, потому что истинными героями, как и в музыкальной симфонии, у Белого являются темы, сквозные мотивы. Ритм повествования задается не событиями, а музыкальными повторами, чередованиями: одна и та же фраза всплывает через два, пять, семь абзацев, — и, в конце концов, гипнотизер достигает своей цели: мы перестаем думать, о чем это, и прозреваем смысл, который от событий не зависит. У действия есть своя хронология — первый год нового века, от весны до поздней осени девятьсот первого (и заканчивается все циклически — весной будущего года). Кто-то в кого-то влюблен, кто-то о чем-то спорит, все это никакого значения не имеет. Главные темы — сложно переплетающиеся, доминирующие каждая в своей части — суть следующие: на метафизическом уровне — который, собственно, и есть главный, — всемирная пустота и скука сменяется временем великих ожиданий. Все в природе начинает предупреждать о великих переменах. Рефрен — «Возвращается, опять возвращается!» Прямая отсылка к ницшеанской идее вечного возвращения — и во многих отношениях к стилистике «Заратустры», поэмы в прозе, капитально повлиявшей на литературу всего наступающего века; однако Белый — не забудем, он еще очень молод, — трактует «возвращение» не как бесконечное повторение, а как очередной канун великих потрясений, как предощущение нового завета. Ницше ужасался тому, что бесконечно жить и повторяться будет не только великий, но и маленький человек с его неизбывными мелкими хлопотами; для героев Белого возвращается лишь великое, ибо в каждый миг исторического пресыщения и опустошенности должно прийти новое откровение. Вторая тема — преломление этих великих обещаний в жизни самых любимых и самых ненавистных героев Белого: студенты, аскеты, священники, индусы, философы, антропософки — все забалтывают эту новую, вечно возвращающуюся музыку великого кануна. Все они ее слышат и что-то такое чувствуют, но говорят, не слыша друг друга и себя, и сквозная фраза — «Не то, не то!» — звучащая рефреном сквозь весь этот словесный хлам.

Белый — дрожжи русской литературы, на которых поднялась вся лучшая проза двадцатых.

Белый ведь ни на секунду не мыслитель, и оттого так бесплодны попытки современников и потомков разобраться в его мировоззрении. Он прежде всего гениальный писатель, хотя писатель очень не для всех, и потому слова для него — даже если это его любимые разговоры о пространстве и времени, или об архангеле Михаиле, или обо всякой феноменальности-ноуменальности, — не более чем белый шум, подручный материал. У него есть замечательные филологические догадки, есть редкая философская начитанность — но связного, внятного мировоззрения нет и быть не может, и оно совершенно ему не нужно. Кого волнуют философские взгляды Малера? — специалистов, и то не всех. Все, о чем говорят и даже думают — если думают словами — условные, едва различимые персонажи «Второй симфонии», лишь заглушает главный звук, главную ноту каждой части: Скуку — Надежду — Отчаяние — Смирение.

Есть третья сфера и третья тема — политическая, социальная, даже и «народная». Белый уже в «Симфониях» внятно формулировал то, о чем осмелился написать Блок в неопубликованном предисловии к «Двенадцати»: в океане общей жизни есть маленькая затхлая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой. В ней тоже отражается небо, но это, прямо скажем, довольно зловонное отражение. У Белого есть эта вечная его тема — пошлость, ничтожество, грозный, удушающий смрад банальности и обыденности, страсти человекообразных боровов, в лучшем случае кентавров; все, что для поэта со всеми его чудачествами — великое предчувствие, для остальных становится источником неясного раздражения, а то и обыкновенной злобы. Они и есть те, которые не слышат, — и ровно те же чувства вызывает Белый почти у всех, кто его читает, не вслушиваясь и не понимая: такой читатель путается в словах, поражается неестественным совпадениям или просто требует, чтобы автора признали душевнобольным, как добряк генерал в «Жизни Клима Самгина»: «Ананасом! Поет басом!»

Четвертая тема — сложней всего, потому что непонятно, собственно, чья она и чей голос, какой инструмент ее ведет: то ли это авторский взгляд — по мысли, скажем, С. Аскольдова, — то ли голос Бога (который все пытаются подменить своим), то ли некий анонимный Ход Вещей, который выше природы, человеческих законов и любой веры, индуистской или православной. Этот Ход Вещей заключается в том — и в этом единственный сюжет «Второй симфонии» Белого, — что мир смущает человека, дразнит и соблазняет его, чтобы человек негодовал, надеялся, раскаивался, отчаивался, влюблялся, стрелялся; словом, обращается с ним как с инструментом, из которого надо извлечь звук, — и звуки извлекаются, и в этом единственный смысл всего. Между тем ничего нового не будет — ибо нет никакой новизны, — и это небо, то синее, бесконечное, то серое, скучное, то золотое, бесконечно счастливое и печальное, никак человеку не отзывается. У всего на свете своя жизнь, которой мы не постигнем. А наше дело — издавать звуки, и никакого оркестранта — кроме самого сентиментального — не заботит, что чувствует барабан. «Смычок все понял, он затих, а в скрипке эхо все держалось, и было мукою для них, что людям музыкой казалось», — писал Анненский немногим позже (1907), но Анненский ведь не скрипач. Если все время жалеть скрипку — много ли сыграешь?

Вот об этом зазоре между равнодушным (или, точней, замкнутым в себе) миром — и всеми теми трогательными человеческими порывами и страстями, которые он в нас так искусно провоцирует, — и написана «Драматическая симфония», хотя какое тут может быть «про что»? Про что Шестая симфония Чайковского? Она про диалог альта и фанфар, или про мучительные взаимоотношения главной темы в adagio с побочной, лирической, или про борьбу вальса (ч. 2) с маршем (ч. 3). А интерпретировать ее как траурную или, напротив, как отчаянно жизнелюбивую, — дело заведомо безнадежное. Пятую Шостаковича, имеющую подзаголовок «Ответ советского композитора на справедливую критику», интерпретировали с точностью до наоборот, играя финальный марш то как траурный, то как триумфальный. Симфония Белого — про отражение неба в луже, она же про соотношение сострадания и бешенства, и в этом смысле, конечно, она не просто «Драматическая», но именно русская. Особенностью русского символизма было неизбывное — стократ сильней, чем на Западе, — отвращение к действительности, но оно ведь не ходит одно, всегда сопровождаясь отвращением к себе. Ядовитая насмешка над собственными мечтами и страхами — лейтмотив всей русской лирики с некрасовских времен, а у символистов этот контраст особенно ярок, поскольку, чтобы взлететь в настоящие выси, — надо очень уж сильно оттолкнуться. И потому в симфонии Белого столько молодого цинизма, столько самой горькой и трезвой иронии по поводу всего, что сам он впоследствии будет воспринимать так серьезно и трагически. В общем, правдой будет и то, что молодой Белый был умней, зрелей себя тридцатилетнего (и подавно — пятидесятилетнего, издерганного, измученного). Пожалуй, Симфонии написаны еще человеком, который ясно и трезво владеет всеми своими способностями; поздний дает себе все больше воли — и читать его могут уже только те, кто намерен его открытиями воспользоваться в собственной работе. Белый — поистине писатель для писателей, и не зря протагонист во «Второй симфонии» носит фамилию Дрожжиковский, и не зря в четвертой части эта тема отзовется снова: «В булочной Савостьянова осведомились, имелись ли дрожжи в запасе, и, когда узнали, что дрожжи израсходованы, распорядились о закупке новых дрожжей». Белый — дрожжи русской литературы, на которых поднялась вся лучшая проза двадцатых, от Платонова до Булгакова. Сегодня пекут без дрожжей, потому что Белый труден и его боятся. А обнаруженный им — и всю жизнь непрерывно изучаемый — прозопоэтический синтез лучше всего удается латиноамериканцам, и прежде всего Маркесу в «Осени патриарха». У нас сейчас и самого хиленького лейтмотивчика не умеют провести — последним, кто понимал важность музыкальных познаний и способностей для сочинения прозы, был Горенштейн.

Хотя вопрос, для кого на самом деле проза Белого, остается открытым. Не всякий же читатель любит повествование — иному нужна и музыка, которая обо всем и ни о чем. Я впервые прочел «Вторую» — и полюбил ее навеки — в командировке, в Степанакерте, в Нагорном Карабахе. Это было в девяностом году, еще был Советский Союз, и в НКАО еще стояли воинские части. В Степанакерте работал книжный магазин, буквально заваленный уникальными русскими книгами: в Москве было не достать двухтомники Белого и Мандельштама, воспоминания Веры Буниной, прозу Садовского и Брюсова — а там все это лежало, и я вывез оттуда полную сумку книг. Ночью, после довольно рискованной дневной поездки в Лачинский коридор, я не мог заснуть и читал Белого, и не скучал ни секунды. Там как-то очень было понятно, что все на земле определяется вовсе не социальными и уж подавно не геополитическими причинами, — и то самое небо было очень близко, и ясно было, что оно все-таки обманет. Что ему за дело до наших чувств? Ему звуки подавай. Вторую, скажем, симфонию.

Страницы: 1  ответить новая тема
Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Ну как же без Андрея Белого

KXK.RU