Что есть юмор?

  Вход на форум   логин       пароль   Забыли пароль? Регистрация
On-line:  

Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Что есть юмор?

Страницы: << Prev 1 2 3 4 5  ...... 14 15 16 17 Next>> ответить новая тема

Автор Сообщение

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 26-08-2007 09:53
Стечение обстоятельств
У меня дурацкая привычка, набирать ванную сидя в ней. Так вот я вчера пошел в ванную и включил воду. Но вода пошла из душа — ручка не была повернута. А так как вся сантехника в убогом состоянии, то гидравлическим ударом разорвало шланг от душа, и в меня ударила струя горячей воды. Надо сказать, что я был раздет уже. Я, тихонько шипя, закрыл кран, полез выкручивать шланг и случайно спихнул мыльницу с мылом за стиральную машинку, под раковину. Пришлось вытаскивать стиральную машинку из под раковины и лезть за мылом, забыв про шланг. На стиральной машине лежал поющий заяц (игрушка моей дочи). Мне чтобы достать мыльницу пришлось лечь на выдвинутую машинку, и я как раз попал своим причинным местом на этого несчастного зайца. Заяц из-под меня уныло запел: «Коробка с карандашами…». Я и так к этому моменту был уже не особо добрый, а песня зайца меня просто взбесила.
Чтобы выключить зайца, надо на него еще раз нажать, а так как я все еще был «перегнутым» через машину, то быстро выключить его я мог только тем же местом, каким и включил.
В итоге с воплями, типа: «Заткнись, гад пушистый!» я стал на нем этим самым местом прыгать, пытаясь выключить, и тут зашла в ванную жена… заяц затыкается, а я вскакиваю с зайца с мылом в руках.
Немая сцена, а потом фраза жены: «Ты бы закрывался что ли, когда занят».

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 26-08-2007 11:16
АЛЬФОНС ДОДЕ

В творчестве Доде (1840—1897) интересны и значительны как раз те аспекты, которые в романах Золя остаются в основном в тени, а у Доде выходят на первый план. Это прежде всего образ «маленького человека», взятого из различных слоев общества и показанного с любовью и юмором. Автор делает акцент на его душевной жизни, его мечтах и устремлениях. Жизнь зло смеется над мечтой героя Доде, терпящего душевный крах в силу обстоятельств, глубоко враждебных светлому гуманистическому началу. Это юный поэт, чьи хрупкие грезы о поэзии разбились... о более стойкий фарфор, которым ему суждено торговать, завертывая подставки для яиц в листки своих нераспроданных лирических творений («Малыш»); это простосердечный и трудолюбивый рисовальщик обойной фабрики, которому бесчестная женщина разбила сердце («Фромон-младший и Рислер-старший»). Это незаконнорожденный заброшенный ребенок, лишенный материнской любви, потерявший мечту о счастье, здоровье и в конечном счете — жизнь («Джек»). В других случаях притязания этого «маленького человека» составляют отрицательную, а иногда и опасную сторону его характера, и тогда Доде подвергает его юмористическому или сатирическому осмеянию («Тартарен из Тараскона», «Нума Руместан» и др.).

Каждый раз при постановке социально-этической темы писатель открывает новую бытовую и психологическую среду, взятую в ином ракурсе, нежели у Золя, — более камерно, подчас нравоучительно. Видит он и новых героев; так, изображение рабочей среды в «Джеке» (1876) на десять лет опережает «Жерминаль» Золя (1885). Однако сопоставление этих двух произведений показывает, насколько крупнее и перспективнее у Золя и сам подход к материалу, и изображение рабочего люда. Доде не глобален, как Золя, его интересуют более узкие, хотя и более тонкие, срезы жизни; Доде никогда не причислял себя к «натуралистической школе» и довольно скептически относился к ряду произведений и публицистических статей автора «Западни».

Творчество Доде развивается в русле традиции критического реализма второй половины XIX в. Хотя в его произведениях и ощущаются воздействия некоторых натуралистических постулатов,

297

они находятся как бы на обочине, а лучшие его новеллы, очерки, романы обогащают реалистическую литературу Франции новыми оттенками и красками, присущими лишь одному автору «Писем с мельницы».

Очень большую роль сыграла для творчества Доде живая связь его с «корнями» — народной жизнью Прованса. В отличие от Золя, тоже провансальца, который, однако, лишь в одном своем романе «Творчество» с любовью вспомнил родные края, Доде широко черпал художественный материал из жизни, быта, нравов своих земляков. Широкие литературные горизонты, обретенные в Париже, позволили писателю выйти за пределы «областнической литературы», которую в тот период пыталась создавать интеллигенция Прованса. Доде внес свой серьезный вклад в возрождение провансальской культуры на более высоком уровне, создав своего провансальца — Тартарена, ставшего не только общефранцузским, но и общеевропейским нарицательным типом.

Уроженец старинного города Нима, Альфонс Доде после разорения отца, владельца шелкоткацкой фабрики, переезжает сначала в Лион, затем влачит беспросветную жизнь преподавателя провинциального коллежа и в 1857 г. уезжает в Париж. В 1860 г. Доде становится секретарем герцога де Морни, приближенного Наполеона III, что позволило будущему писателю хорошо изучить политическую кухню Второй империи. По всей вероятности, именно отвращение к авантюризму и коррупции этой среды и толкнуло молодого Доде к позиции легитимистов (что, впрочем, мало повлияло на творчество писателя, отказавшегося от своих легитимистских иллюзий в середине 70-х годов).

В 1868 г. Доде выступает со своим первым романом «Малыш», в котором уже наметились многие центральные темы всего его творчества: юный герой с пылкой душой и романтическими иллюзиями сталкивается с жизненной прозой — мещанским корыстолюбием, с мертвящей душевной сухостью, с бессердечностью. Мотив «роковой страсти» к куртизанке, связанный с идеей непреодолимой силы физиологических инстинктов, возникает у Доде, как и у ряда писателей той эпохи — Золя, Гонкуров, под влиянием позитивистских представлений. Однако и эта тема обусловлена социальной действительностью Второй империи с ее пресловутым разложением нравов. В этом смысле Нана — столь же реальный образ, как и «белая кукушка» — маленькая актриса варьете, чуть не погубившая «малыша» из романа Доде.

«Письма с мельницы» (1869) — насыщенные мягким поэтическим лиризмом и народным юмором новеллы Доде о Провансе — стали новым словом в литературе накануне франко-прусской войны. В новеллах Доде нет идеализации патриархальности, что выгодно отличает «Письма с мельницы» от сельских рассказов Жорж Санд. Доде поэтизирует не старину, а живую природу; народную жизнь он изображает далеко не идиллически, часто — с грустью, иногда возвышая эти образы и мотивы до более широкого обобщения. Такова история о козочке господина Сегэна, рвавшейся на свободу в горы и сражавшейся с волком до самой зари. Волк и коза становятся символом судьбы поэта, стремящегося к свободе творчества. «Волк ее съел — слышишь ли, друг?» — предостерегает Доде своих собратьев по перу.

Еще одна черта новелл этого цикла — изящная стилизация в духе старинных фаблио. Новеллы о папском муле, наказавшем дерзкого пажа, или об «эликсире» отца Гоше, которому монахи прощали все его разгульные выходки в пьяном виде, дышат возрожденческим весельем и свободомыслием. Есть в «Письмах с мельницы» и трагическая тема вторжения безжалостных денежных отношений в любовь, в творчество. Автор присутствует в своих рассказах не как бесстрастный повествователь — он впрямую обращается к читателю, предостерегает, напоминает... Эта лирическая, полная юмора новеллистика была прямой противоположностью четким, словно резным, новеллам Мериме и в некоторых отношениях предвещала новеллу Мопассана.

Но в своем любимом Провансе Доде сумел увидеть проявление другой черты характера провансальца — уже не народного, а мелкобуржуазного. Именно на провансальском жизненном материале построено самое знаменитое произведение писателя — трилогия о Тартарене из Тараскона, блестящая сатира на мещанство.

Первую часть этого цикла — «Необычайные приключения Тартарена из Тараскона» — Доде пишет в 1869 г., в канун падения империи (опубликована книга в 1872 г.). Вторая часть «Тартарен в Альпах», вышла в 1885 г., третья — «Порт Тараскон» в 1890 г. Тема врунов и хвастунов освоена во Франции, как и в других странах, еще народным фольклором. Но Доде придал этому мотиву остросоциальное и актуальное звучание. Мирный буржуа, толстяк Тартарен, «стрелок по каскеткам», мечтает о романтических подвигах, об экзотических странах и громкой славе. Здесь пародируется и мещански сниженная романтика, и фразерство, и хвастовство Второй империи с ее претензией на героические деяния; в последней части трилогии Тартарен подражает Наполеону в ссылке.

298

В первой части насмешка над Тартареном носит еще чисто юмористический характер. Сам Доде говорит о смешении в Тартарене черт Дон Кихота и Санчо Пансы — смешении, дающем, однако, не синтез народного здравого смысла с возвышенным духом, а просто вырождение мечтателя в обывателя. Но тем не менее автор относится к своему герою со снисходительным юмором: Тартарен пока не опасен, хотя и потенциально вредоносен, заражая общество бациллами лжи, пустозвонства, безответственности. И здесь Доде недвусмыслен: «тарасконская болезнь» прилипчива.

В 60-е годы Доде складывается как самобытный писатель-реалист, со своей темой, ви&#769;дением мира, художественными приемами, среди которых важную роль играет мягкий юмор, приближающийся, однако, уже в это время к сатиричности.

Болезненно пережив национальную трагедию — поражение в войне 1870 г., писатель понял Парижскую коммуну еще меньше, чем Золя. Зато тема краха режима Второй империи, разоблачение неспособных военачальников, которые погубили французскую армию, и, с другой стороны, мужество и патриотизм простых людей нашли отражение в ряде сильных и искренних новелл и очерков (из цикла «Рассказы по понедельникам», «Письма отсутствующему» и другие начала 70-х годов). Доде предвосхищает здесь тематику военных новелл Мопассана.

В 70-е годы Доде создает несколько романов на современные темы. Оставаясь верным теме «маленького человека», он значительно расширяет поле изображения действительности. Во «Фромоне-младшем и Рислере-старшем» (1874) олицетворением морального зла становится Париж, которому старый друг покончившего с собой Рислера грозит кулаком в бессильном отчаянии. Роман «Джек» (1876) интересен изображением богемной среды, которую Доде сатирически деромантизирует. Это люди, изъеденные завистью, жадностью, видящие цель искусства в восторгах публики, гонорарах, тепленьких местечках. Именно такой «непризнанный талант», поэт Аржантен, грабит своего пасынка Джека, подобно пресловутому мистеру Мердстону из «Дэвида Копперфилда» Диккенса обрекает его на тяжкий физический труд. Писатель рисует металлургический завод, среду мастеровых, относящихся к Джеку сердечнее, чем «кружок избранных».

Во второй половине 70-х годов Доде переходит к созданию социального романа в золаистском понимании этого слова — он ставит в центре внимания не столько судьбу отдельного человека, сколько социально-политическую ситуацию. Таковы романы «Набоб» (1877), «Короли в изгнании» (1876; изд. 1879) и «Нума Руместан» (изд. 1881). Фактически все три романа — произведения о разложении общества времени Второй империи и Третьей республики. «Набоб» — это разбогатевший выскочка Жансуле, который, составив себе состояние темными путями, разоряется в результате более ловкого жульничества конкурентов. В «Набобе» есть такие авторские строки: «Это общество — мрачная смесь всех унижений и подлостей... позорный плод эпохи, лишенной всякого величия и заклейменной пороками всех веков». «Короли в изгнании» более элегичны: Доде не скрывает своих симпатий к преданным и бескорыстным сторонникам легитимистской идеи, но объективно показывает тщетность надежд на монархическую форму правления в обстановке, когда разъедены буржуазным разложением не только нувориши типа Жансуле, но и «короли в изгнании», опустившиеся до разврата и темных спекуляций. В сатирическом романе «Нума Руместан» его герой, депутат от Прованса, — настоящий Тартарен по беспечной лживости и хвастовству, усугубивший эти пороки непорядочностью, политической беспринципностью.

Однако в этих трех романах, несмотря на большой достоверный и реальный материал, ставший фоном сюжета, автор не достиг художественной силы и цельности романов Золя. Как правило, основная тяжесть конфликта переносится в этический план, а сам конфликт получает камерное, а порой и сентиментальное решение. Романы в ряде случаев перегружены «документальными» фактами, рыхлы композиционно, дробятся на ряд картин.

Последний период творчества Доде падает на 80-е годы, когда созданы его выдающиеся произведения — «Евангелистка» (1883), «Бессмертный» (1888), завершена трилогия о Тартарене. Доде удается в романах этого периода органически совместить изображение личной драмы героев с разоблачающим показом отдельных сторон общественной жизни эпохи. В «Евангелистке» обличается религиозно-сектантское ханжество, под которым таится стремление овладеть не только душами людей, но их имуществом. Психологический анализ идет здесь у Доде рука об руку с сатирой. Роман «Бессмертный» принадлежит к числу лучших достижений Доде (наряду с трилогией о Тартарене). Беспощадное сатирическое изображение Французской академии «сорока бессмертных» — вызвало ярость охранительной критики. Роман основан на действительном факте — мистификации авантюриста, продавшего академикам фальшивые документы. Герой романа Астье-Рею, становящийся жертвой такого же проходимца, олицетворяет

299

тип псевдоученого, бессильного понять подлинный историзм, погруженного в бессмысленное собирательство документов. Параллельно, но в тесной связи с главным конфликтом развивается история всего окружения академика — его корыстной лживой жены, его друзей, таких же фальшивых, как и купленные документы, его подлеца-сына, совершающего брак-сделку, едва ли не более бесстыдную и аморальную, чем брак «милого друга» у Мопассана. В развязке романа сатира Доде переходит в прямой гротеск.

Последний роман о Тартарене — «Порт Тараскон» — также сатиричен. Здесь «провансальская» тема Доде выходит на простор злободневного социально-политического разоблачения. Авантюра тарасконцев, желающих иметь свою, тарасконскую колонию на острове в Тихом океане, зло пародирует колониальные притязания французской буржуазии тех лет: Тартарен становится «империалистом в миниатюре». Романтика дальних странствий превращается в фарсовую покупку острова у пьяного дикаря за зонтики, ром и ошейники. И фарс этот направлен не столько лично против «охотника на львов», сколько против тех, кто всерьез занимается подобными политическими авантюрами.

Отношение Доде к своему герою двойственно. В конце романа автор откровенно жалеет Тартарена, который после бесславного разоблачения видит действительность в ее реальном обличье, сбросив искажающие очки риторики и преувеличений. В какой-то степени здесь есть аналогия с развязкой Дон Кихота. Но если Доде жалеет «маленького» провансальца, не выдерживающего столкновения с действительностью, то его гротескная сатира на «тарасконаду» колониализма беспощадна.

Последние годы жизни Доде переживал творческий кризис. Его драма «Борьба за существование» (1889), само название которой говорит о натуралистическом подходе к теме, — продолжение истории «бессмертного» — была неудачной, о чем справедливо писал Поль Лафарг в статье «Дарвинизм на французской сцене». Роман «Маленький приход» (1895) вызвал насмешливый отзыв А. П. Чехова, считавшего комичным нравоучительный пафос Доде, ратовавшего здесь против разводов.

Писатель высоко ценил русскую литературу, особенно Толстого и Тургенева, с которыми он поддерживал дружеские отношения, внимательно прислушивался к советам последнего. Он имел читательский успех в России, где много раз переводилась история Тартарена. По рекомендации Тургенева, роман «Короли в изгнании» печатался в русском переводе в «Новом времени» в июле 1879 г., на месяц раньше, чем во Франции. Доде остался в истории французского реализма второй половины XIX в. прежде всего как создатель Тартарена, «Бессмертного», «Малыша» и «Писем с мельницы».

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 26-08-2007 22:24

Гороскоп "Бык на холме"


Стоят на холме два быка — старый и молодой. Мимо (под холмом) проходит стадо коров. Молодой бык пихает старого под бок: "Ну давай, ну давай быстренько сбежим с холма и вот ту, молоденькую, трахнем, или вот ту, стройненькую. Ну давай, быстренько…". Старый бык долго слушает, качает головой, потом говорит: "Нет, мы медленно спустимся с холма и медленно покроем все стадо".

Как ты уже понял, этот анекдот совсем не простой. Он абсолютно точно описывает сексуальное поведение Тельца — как молодого, так и в возрасте. Но если в молодости все знаки Зодиака ведут себя примерно одинаково (как молодой бычок), то с возрастом приходит существенное различие. Итак, цель данной эпистолы — описать поведение различных знаков Зодиака в этой конкретной ситуации. Когда они находятся на месте старого быка.

Овен в возрасте ведет себя ровно так же, как и в молодости. Он радостно подхватит призыв молодого бычка, вместе с ним быстренько сбежит с холма, трахнет "вот ту, молоденькую", затем абсолютно счастливый бегом залезет обратно на холм и встанет в картинную позу, гордо обозревая окрестности. Все правильно: Овен — это звучит гордо. И он еще раз доказал это.

Поведение Тельца описано в анекдоте. Абсолютно правдиво. Телец будет действовать именно так: медленно спустится и медленно покроет все стадо. Причем, невзирая на возраст, здоровья и терпения Тельца вполне хватит на всех. Он еще и молодого поучит.

Близнец воспримет идею с энтузиазмом. Бегом спустится с холма и заведет с коровами непринужденный разговор. Начнет говорить о сексе, потом перескачет на интернет, с интернета на компьютеры, с компьютеров на автомобили. Все. Близнец… заболтался. Просто забыл, зачем он, собственно, спустился с холма.

Рак же подойдет к делу едва ли не более основательно, чем Телец. За исключением того, что корову он выберет одну. Правда, корова эта будет абсолютной рекордсменкой стада — по весу, по количеству молока, по объему груди (уж не знаю, как этот параметр называется у коров — может, диаметр вымени? Нет, объем груди лучше). Прикинется теленком и начнет сосать.

А вот со Львом все сложнее. Лев не трахнет никого. И это при том, что снимет всех. Снимет красиво, картинно, с потрясающей энергией и шармом, доказав как дважды два, что он — самый крутой. Собственно говоря, он прав. Он уже доказал, что он лучший. С этим согласилось все, абсолютно все, стадо. И все стадо готово пойти за ним. Трахать кого бы то ни было уже совсем не обязательно. Более того, вредно. Можно испортить все впечатление. Надо красиво удалиться, найти следующее стадо, обаять, покорить, охмурить и опять красиво удалиться…

Дева побежит не к стаду. Он побежит в секс-шоп. По пути освежит в памяти "Кама-Сутру". И когда доберется-таки до того места, где проходило вожделенное стадо, увы — коров там уже не будет… Придется — опять! — заняться самообслуживанием. Листая предусмотрительно купленный "Пентхауз".

Весы с холма спускаться не будет. Он дождется, пока одна из коров поднимется на холм и начнет его убалтывать. Задумается, правильная ли это корова, и не надо ли подождать другую, которая в чем-то лучше. Решит, что лучше подождать. Дождется. Выберет. Наконец, согласится на секс, и при этом будет мучиться вопросом: а правильно ли он выбрал? Или надо было подождать третью?

Скорпион тоже спускаться с горы не будет. Скорпиону это не надо. Скорпиона вполне устроит молоденький бычок, который стоит рядом. Он ничуть не хуже коровы, а коитус с ним — действо безусловно мистическое. Нет, никаких коров.

Стрелец… Нет, и Стрелец к стаду коров не пойдет. Что он, коров не видел? Стрелец посмотрит чуть подальше и узреет табун лошадей. Вот, это самое то! Лошадей у него еще не было. А из всех лошадей он выберет самую экзотичную и согласную на самый экзотический секс.

Козерог, безусловно, единственный знак, который поступит в этой ситуации правильно. Он наведет порядок в этом бедламе. Составит расписание. Раздаст коровам жетоны. Организует очередь. Согласия коров спрашивать не будет — да это и не понадобится. Женщины любят порядок.

Водолей мгновенно станет любимцем стада. Абсолютно несущественно, кого и в каком количестве он хочет (да он и сам этого не знает). Важно другое — кто захочет его. Из статистики следует, что Водолея "подберет и обогреет" процентов сорок стада. Что ж, процент вполне достойный. Самое интересное, что для Водолея это неслабое приключение пройдет легко, непринужденно, и без отрицательных последствий. Более того, этот дамский баловень даже ни разу не вспотеет!!! Все сделают партнерши.

Рыба мечтательно оглядит стадо. Задумается, какую бы корову он хотел. Ясно, что с большими и грустными глазами. Понятно, что далеко не худышку. А вот форма рогов — это вопрос. И может ли вымя быть одновременно крупным и иметь идеальную форму? И копыта, какие они должны быть? Так, мечтая, Рыба будет долго стоять на вершине холма, а внизу будет медленно проходить стадо.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 27-08-2007 19:28
Григорий Канович
ЖАК МЕЛАМЕД, ВДОВЕЦ
Григорий Канович пришел в литературу со своей темой, и, кажется, все, кто писал о его творчестве, беседовал с ним для интервью, подчеркивали верность писателя своей теме - теме "маленького еврейского местечка, притулившегося к поросшему скудной растительностью берегу реки Вилии, которую дерзкие, вымокшие в горе и кормившиеся чаще мечтами, чем хлебом, евреи, острословы и выдумщики, называли в шутку "наш Иордан". Довоенное детство писателя прошло в Йонаве - в Литве, неподалеку от Каунаса. Литовское еврейство - литваки, Вильно - "Иерушалаим де Литэ" (Литовский Иерусалим), -- это был богатый мир учености и традиции, таким он во многом сохранился до Второй мировой войны и неизменно давал ощущение корней, связи со всей историей народа, вызывал огромное уважение и ностальгию у посещавших Вильно ассимилированных в других культурах евреев. Подростком лишившись этого мира, Канович сохранил его в себе не только потому, что и сам был внутри его. Этот мир, видно, настойчиво призывал своего летописца. Там, в богатейшем разнообразии житейских воззрений, слов и снов, быта и судеб своих земляков, писатель воспринял особенности взгляда на мир и свободу этого взгляда.
Еврейское местечко является не только родиной автора, но и родиной его творчества. Совсем не случайно автобиографический герой его рассказов о послевоенных годах - юноша, только-только ощутивший в себе писательское призвание и написавший первые свои строки, отправляется однажды в родное местечко словно в поисках чего-то непонятного ему самому, может быть, гонимый неизбывной печалью, ведь места, где всё родное уничтожено, перестали быть родиной: "А я пялился в плеснувшую растопленным дегтем темноту. Она снова кишела исчезнувшими стадами и толпами, снова глядела на меня глазами тех, кого я искал и не нашел, и та темнота была моей родиной. Единственной на свете" ("Свет немеркнущей печали").
Канович начинал как поэт (стихи писал по-русски и по-литовски). Затем перешел почти исключительно на прозу - романы, повести, рассказы, эссе; а также пьесы и киносценарии. Но поэтом он быть не перестал: его проза наполнена какой-то внутренней глубокой поэзией, словно разлитой в ней - в словах, интонации; она может сопутствовать пейзажу, описанию персонажа, сценке, речевой характеристике, даже диалогу. Она может скрываться за, казалось, самыми неприглядными, грубыми ситуациями, сценами, отношениями. Изображаемое местечко Канович не идеализирует: люди там разные, и поступки разные, и сама жизнь. Писатель не раз говорил об этом: "я никогда не обольщался литературой ,после парикмахерской,, то есть литературой, сдобренной духами, дезодорантами. Я писал евреев такими, какими их видел, какими любил и люблю" (из интервью М.Гейзеру). В Советском Союзе на это реагировали так: "Мало героики и слишком много клопов" (там же), и даже доброжелатели не одобряли воскрешаемых "лапсердаков" и "пейс". И не печатали. Его книги смогли увидеть свет только в Литве: "Слезы и молитвы дураков", "И нет рабам рая" (за эти книги он получил Национальную премию Литвы в 1986 г.), Свечи на ветру" и другие.
Канович, кажется, явился первым в СССР писателем, пишущим по-русски о евреях. С тех пор он автор более десяти романов, а также других прозаических жанров. Сценическая версия его романа "Козленок за два гроша" получила высшую награду Балтийского театрального фестиваля в 1994 г. В 1989-1993 г. он возглавлял еврейскую общину Литвы. За заслуги в области культуры награжден высшим ореном Литвы - орденом Гедиминаса III степени. С 1993 г. Григорий Канович живет в Израиле. Здесь он написал книги "Парк евреев", "Шелест срубленных деревьев", "Продавец снов", "Лики во тьме", повесть "Вера Ильинична". В его творчестве запечатлена жизнь литовского еврейства на протяжении более полутора веков. Его произведения переведены на 12 языков.
История семьи, рассказываемая Кановичем в разных его произведениях, не становится только семейной хроникой, не уводит исключительно в перипетии отношений разных поколений, "ветвей". Все черточки домашнего уклада, событий в местечке, а также выдумки, сны - главная опора в непрекращающемся повествовании об общей судьбе, обо всех йонавских, виленских -- литовских евреях. Мы очень ярко, в деталях, видим и ощущаем этот мир, одновременно единый и удивляюще многообразный.
Неспешно рассказываемая на протяжении лет семейная летопись складывается в летопись народа и естественным образом вливается в нее. Григорию Кановичу это удается без видимого усилия и стремления к обобщению. Такое впечатление усиливается с каждой новой книгой. Книги его не только о евреях. "Для меня евреи, еврейский народ - стартовая площадка для философских и жизненных размышлений о человечестве в целом",-- расказывает писатель (из интервью М.Гейзеру).
Прозу Григория Кановича отличает притчевая и поэтическая стихия, идущая от библейской поэзии псалмов и пророков; яркие речевые характеристики персонажей, буквально в двух-трех фразах выявляющие характер. Герои Кановича чаще, наверное, говорят на идиш. Он пишет по-русски. И ему удается, как мне видится, средствами русского языка вылепить стремительную, сочную и затейливую плоть идиша! Красивого. Ведь идиш литваков ценится высоко. Среди героев его не случайно много выдумщиков: они же говорят метафорами, готовыми глубокими символами, они воплощают так свое метафорическое мировидение. И если продолжить о языке - то вкрапления польского и литовского в речь персонажей (в разных произведениях писателя), без которых немыслима речь того еврейского мира, довоенного Вильно, например, да и послевоенного тоже, просто мастерски передают особый диалект этого города (и не только). Причем, эти вкрапления в прозе Кановича так неназойливы и понятны (почти без перевода), что совершенно естественно становятся неотъемлемой составляющей оригинальной образности и юмора.
Новая повесть Григория Кановича "Жак Меламед, вдовец", глава из которой предлагается вниманию читателей, готовится к публикации в Иерусалиме.
Местом действия являются - Тель-Авив, где уже более 50 лет живет главный герой, именем которого и названа повесть, -- и Литва, куда он отправляется неожиданно для себя самого, пожилого и больного человека.
"Было время, когда мысль о поездке на родину ему и в голову не приходила. Литва была для него краем, исчезнувшим из Вселенной; все, что мог, Жак безжалостно выкорчевывал из памяти. Правда, отчий край изредка всплывал из небытия только в его снах. В них против его воли из-под крови и пепла вырастало родное местечко - Людвинава: одинокое и невесомое дерево возле хаты - не то разлапистый клен, не то усыпанный пупырчатыми плодами каштан, который в ветреную погоду колокольно гудел и стучался ветвями в ставни; серебряной подковой в камышовом обрамлении посреди лугов мелькало озеро; нырял в дремучий бор, кишевший грибами извилистый проселок. Там, в этих сумбурных снах, жили отец и мама; за окнами кудахтали куры; на отцовском столе тикали принесенные в починку часы; на чердаке голубятника Гирша Цесарки ворковали сизари и витютени; в поле стрекотала жнейка, клекотали аисты, только его, Жака, в этих ночных видениях не было, как будто он и на свет не родился.
... На протяжении более полувека он жил, словно Литвы вообще никогда не было в его жизни - не было ни его родного местечка, ни полуподвала в гетто на Мясницкой, ни трупного оврага под Вильнюсом…".
Инициатива поездки принадлежит двум его сыновьям-близнецам Эли и Омри, живущим в Голландии "телефонным детям". Меламед встречается с ними в Вильнюсе, куда они прилетели вместе с женами-голландками Беатрис и Мартиной и детьми: двумя мальчиками, Эдмондом и Эдгаром, которых Меламед называет по-своему, Менделем и Шимоном, именами их прадедов. Здесь и разворачивается главное содержание повести. Гостиница, в которой они остановились, расположена в старом еврейском квартале Вильнюса, в войну он был превращен в гетто, здесь же неподалеку и дом, вернее, подвал, где ютилась семья Меламеда тогда, и из которого родителей увели на смерть. Все они отправляются в его родное местечко Людвинаву; в Понары; втроем с другом Абой и однополчанином Казисом - в Рудницкую пущу, где базировался их партизанский отряд.
Это внешний сюжет. Внутренний - может быть, более напряженный сюжет повести - это воспоминания, обступающие героя, воспоминания, которые живут рядом со всеми событиями его текущей жизни, разве что к тем, военным, прибавляются новые: об умершей недавно жене, о службе в Израиле; это раздумья, которые тоже продолжаются всю жизнь, и неизбывное одиночество, и тщетность попыток передать сыновьям и внукам свою память о прошлом. Он встречается с разными людьми - знакомыми и незнакомыми, связанными с его прошлым и не только: с лексикографом Хацкелем Лахманом - "закоренелым единомышленником Экклезиаста", с Еленой-Ёлочкой, родившейся в партизанском отряде дочерью его друзей тех лет, с однополчанами по отряду, с хозяевами его родного дома. Он приехал в Литву, как он объясняет это себе, "на свиданье с самим собой, с тем, каким он, Янкеле Меламед, был в детстве и молодости и каким себе долгие годы снился - не узником гетто, не партизаном, а рыжеволосым отчаянным семнадцатилетним отроком. Но тот Янкеле, как он его ни вызывал, на свиданье не явился. ... от всего увиденного он не только не молодел, а еще больше старился, и эта чадящая истлевшими воспоминаниями старость застила все, кроме ветвистого каштана и затянутого тучами неба...".
При всей трагической горечи воспоминаний, положенных в основу повести, она такой не становится. В ней живые краски, ирония и юмор в ярких диалогах и монологах, множество точных деталей, психологизм. Мне кажется очень важной чутко найденная общая тональность, которую трудно определить, но которая несомненно ощущается, помогает автору перейти от лирики к юмору, от выражения боли к сдержанной тихой печали, и всё это посредством слова. В этом один из секретов мастерства писателя.
У всех героев Кановича есть реальные прототипы, много в них и от него самого, "все мои творения в значительной мере воспоминания, которые никогда не покидают меня", -- говорит писатель (из интервью М.Гейзеру). В его произведениях много рассказывается о прошлом, но они современны и о современности; прошлое и настоящее в них не просто сплетены - они неразрывны; писатель не уходит от сложных или "неудобных" вопросов и проблем, таких как взаимоотношения литовцев и еврев, например; его герои размышляют и высказывают мнения.
Книги Григория Кановича, конечно, о памяти. О Памяти, облеченной в слово. Она тоже герой этих книг: "человек до тех пор человек, пока он помнит".
Валентина Брио

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 27-08-2007 19:38
ЖАК МЕЛАМЕД, ВДОВЕЦ
ПОВЕСТЬ
Глава VII
В кафе было многолюдно, но Жаку не составило никакого труда выделить из всех посетителей Цесарку - его лысина сияла, как пароль. Аба сидел спиной к входу, всецело погруженный в изучение какой-то статьи в местной газете. Когда Меламед на цыпочках подкрался к нему сзади и по-мальчишески щелкнул по холмистому затылку, Цесарка вздрогнул и обернулся.
- Янкеле!
- Аба! Сосиска!
Не чинясь публики, они обнялись, потрепали друг друга по щекам.
- Ты помнишь мое прозвище? - пробурчал Цесарка.
- Помню. А еще помню, что шестьдесят лет тому назад у тебя столько пудов не было.
- Не было, не было… Но и у тебя голова не была в известке. Тоненький, русые кудри, глаза голубые. Гроза всех девок в местечке - Миреле, Сореле, Фейгеле, Двойреле… - поглаживая от удовольствия лысину, затараторил Аба. - Чего-нибудь выпьешь?
- Соку, - сказал Жак… - Но ты, брат, рановато приехал… Мы сперва облазим Вильнюс, а уж потом двинемся по Литве… в Людвинаваc. Ты давно там был?
Аба властным жестом подозвал официанта и попросил два стакана сока.
- Давно, - сказал он Меламеду. - За те десять лет, что я занимаюсь этим бизнесом, ни одного заказа на Людвинавас не поступило. Видно, из людвинавцев остались только ты да я… Ни Миреле, ни Сореле…
- Всех извели, - вздохнул Меламед
- Cок! - отрапортовал подавальщик и поставил на столик полные стаканы.
- А бизнес твой как… ничего? - поинтересовался Жак.
- Весной и летом о'кей. А зимой совсем швах. Поначалу думал - прогорю; что это, мол, за заработок - чужая память? Оказалось, вполне даже приличный. Пока там… у вас… в Израиле и за океаном, в Америке и в Канаде, кто-то кого-то и что-то будет помнить, на мой век работы хватит. Спасибо тебе, Янкеле, что разыскал меня… благодаря тебе побываю на нашей родине… я готов тебя везти на край света... И даром… ни гроша не возьму… и, пожалуйста, засунь свои возражения в одно место… ни гроша… Слово Абы Цесарки, как топор: сказал - отрубил; твоя память - моя память…Кто чинил мои первые в жизни часики? Твой отец - Мендель Меламед! Кто баловал своими вкусными тейглех - твоя мама Фейга! Кто говорил, что у моего отца-голубятника Гирша - голубиное сердце? Кто? Ты, Янкеле!
Растроганный Жак не прерывал однокашника, а тот, благодарный за готовность выслушать, продолжал с прежним пылом и откровенностью изливать перед ним душу. Время от времени Аба замолкал и, задумавшись о чем-то, начинал как бы стариться прямо на глазах - даже лысина его вроде бы тускнела. Задумчивость придавала его лицу какую-то несвойственную мертвенность. Но через минуту-другую он спохватывался и снова, словно кремнем, высекал из своих монологов искры радости и дружелюбия. - Если бы не деточки, я бы, может, еще пуще развернулся. Была у меня одна задумка. Я даже для этого специально английскому подучился, все расчеты сделал. Подсчитал дебит и кредит, но мои караимы гевалт подняли, мол, в местечках сейчас ни одного целого еврейского кладбища нет, какой, мол, еврей-иностранец туда поедет?
- А причем тут еврейские кладбища и караимы? - скорее с испугом, чем с удивлением спросил ошарашенный Жак.
- Ты спрашиваешь, Янкеле, причем? Почти в каждом местечке валяются наши надгробья. Не целые, конечно, у одного верх сбит, у другого низ покалечен, имена стерты. Вот я и подумал: одна у евреев родина - общая память; что если заманить сюда иностранцев, родственников тех, кто тут погребен, ведь у каждого из погибших в мире есть родственник. И, может, при солидных денежках. Только литваков, говорят, больше полумиллиона… Пожелай треть из них, чтобы тут появился хоть какой-то каменный знак об их погубленном роде, я бы, Янкеле, славненько на этом заработал, с лихвой вернул бы все затраты… Но Маляцкасы - ни за что, такая, дескать, фирма - бред сивой кобылы, месяца не пройдет, как лопнет.
- Маляцкасы?
- Это твои - Меламеды. А мои, представь себе, не Цесарки, а Маляцкасы. Не пришлась по душе им моя птичья фамилия.
- Господи! Что творится в Твоем хозяйстве? - воскликнул Жак. - У одного - дети караимы, у другого - внуки голландцы…
- Так уж вышло, - вздохнул Аба. - Сын и дочь на фамилии матери - Галины… Короче говоря, все, что со мной было, это небольшой сюжет для Голливуда... Ты лучше мне скажи, правильная была моя задумка или нет?
- Затрудняюсь тебе ответить. Я всю жизнь другим делом занимался… - Меламед взглянул на часы: - Ого, как время летит! До прилета моих башибузуков - три с половиной часа.
- Не беспокойся. Будем на месте тютелька в тютельку. Чем же, если не секрет, ты, Янкеле, все время занимался?
- Теперь это уже не секрет. Ловил тех, кто в войну ловил нас, только за то, что мы евреи.
- И многих поймал? Может, этого… Эйхмана?
- Эйхмана - нет. А вообще все это, как ты говоришь, еще один сюжет для Голливуда.
Распространяться о своей прошлой службе Жак не любил, но, уловив в хмыкании Цесарки недовольство, он неохотно добавил:
- Если коротко: я тоже все делал ради памяти. Наши отцы и деды на краю ямы молили Господа, чтоб мы не забывали тех, кто расстреливал их и ушел от правосудия.
Меламед полез за кошельком, но Цесарка опередил его:
- Не нарушай закона - платит не гость, а хозяин.
- Ладно, - процедил Жак. - Пора ехать, хозяин…
- Мой новенький Форд-транзит к твоим услугам. Полгода как самолично из Кельна пригнал… А "Волгу"-"Волгу", мать родную продал одному цыгану.
Меламед быстро собрался, и они укатили в аэропорт.
К радости Цесарки, самолет опаздывал на полтора часа; приедут дети Янкеле, и кончатся все исповеди, при них по душам не поговоришь, а ведь за шестьдесят лет разлуки у каждого скопилось столько, что года мало, чтобы все друг другу выложить. Аба предложил вернуться в гостиницу или подъехать в Панеряй - от аэропорта до мемориала рукой подать, его форд так знает дорогу, что сам, без водителя довезет, но Меламед отказался от Абиного предложения.
- Твоих тоже там убили? - спросил он.
- Отца и мать - в Каунасе. На девятом форту… А братьев - в Эстонии, в Клоге замучили. Лежать бы и мне в каком-нибудь эстонском рву, если бы за два дня до войны отец не послал меня в Паневежис к кожемяке-караиму за товаром. Послушай, - вдруг оборвал он свою историю. - Чего это мы с тобой в этом душном зале толчемся? А не махнуть ли нам по Минскому шоссе в какой-нибудь соснячок. Подышим хвоей, земляничку поклюем и к самой посадке вернемся.
- Что ж, неплохая идея. Поехали!
Форд-транзит плавно вырулил со стоянки, на которой грудились машины с заманчивыми, не то из железа, не то из латуни, вычеканенными зверьми и птицами на капоте, и зашуршал по свежеуложенному, еще пахнущему смолой асфальту.
Сосняк был старый. Под ногами, словно на огне, потрескивал валежник. Аба, как заправский следопыт, шел впереди, а Меламед плелся сзади.
- Мы не заблудимся?
- Это, тебе, Янкеле, не Рудницкая пуща, - прыснул Цесарка и, не давая маловеру Жаку опомниться, в продолжение начатого в гостинице разговора выдохнул: - Это правда, что у нас, у евреев, не биографии, а судьбы? Ты меня слушаешь?
- Да, да, - машинально ответил Жак, хотя слушал он Цесарку рассеянно, не в силах сосредоточиться на чем-то другом, кроме как на опаздывающем рейсе из Амстердама. Сказали, что самолет задерживается из-за нелетной погоды. Но как знать - может, с ним, не дай Бог, что-то произошло… Ломается мир, ломаются самолеты…
- Слушай, слушай… - подогревал интерес Жака к своим злоключениям Аба. - Кроме тебя, мне уже и рассказывать-то некому… Казармы под Паневежисом бомбят, евреи из города драпают, а я сижу у кожемяки и наворачиваю чебуреки, пироги, люля-кебаб… А что дальше делать, ума не приложу. Думал, думал и застрял. Кожемяка - звали его Иосиф - и говорит мне: "Останься, Абка, у нас, только носа никуда не высовывай, немцы тут же тебя укокошат. Будешь для всех Галькиным женихом… караимом из Тракай… Раецким… глухонемым от роду и немного того… с комариками в голове. Ни с кем ни слова… Му да му… Как корова. Коров никто не трогает..." Я совсем растерялся. Не соглашаться? Лезть в петлю? Сам понимаешь, для сохранения жизни не то что коровой - камнем станешь… пнем…Ты меня слушаешь?
- Слушаю, слушаю…
- У тебя, Янкеле, под ногами земляника, а ты ее топчешь, как дикий кабан, - пристыдил однокашника Цесарка. - Тебе что - лень нагнуться? Так и быть, я за тебя их сорву. Ягодки-красавицы! Сами в рот просятся. Так вот, превратился я, стало быть, с легкой руки Иосифа в женишка этой засидевшейся в девках Гальки, поскольку другого караима для его дочери в округе не нашлось. Даже свадьбу для блезиру справили. Песни ихние пели, плясали. А после я как законный муж мало-помалу, ясное дело, принялся и свои супружеские обязанности исполнять. Не весь же мой организм при немцах замолк. Исполнял, исполнял, и к концу войны у нас с Галькой уже было двое мальцов - Леон и Вениамин. Я чувствую, Янкеле, что не это у тебя сейчас на уме… Да ты не волнуйся - прилетят, прилетят. Дыши поглубже, дыши! Наш паек воздуха уже кончается, а новый Господь Бог вряд ли выдаст. Мы уже как та стершаяся покрышка - еще один пробег, еще два и - ш-ш-ш-ш - стоп…
Цесарка спешил выговориться - шутка сказать, без малого шестьдесят лет не виделись, только на старости случайно нашли друг друга и разок-другой по телефону перемолвились, а за такой срок шесть раз и умереть и воскреснуть можно. Аба, наверно, еще долго потчевал бы однокашника своими рассказами, но пора было возвращаться в аэропорт. Не успели они подъехать к стоянке и выключить мотор, как из громкоговорителя донесся голос диктора: "Уважаемые пассажиры, самолет Литовских авиалиний из Амстердама совершил посадку в аэропорту Вильнюса…"
- Прибыли, - подтвердил Цесарка и спросил:
- С чего, Янкеле, завтра начнем - с Понар или, может, сперва в Людвинавас махнем?
- Посоветуюсь с ребятами, - сказал Меламед. - Сейчас не мы рулим, а они…
- Понял, - неожиданно сник Цесарка. - Сейчас у детей вожжи, а у отцов от их езды - мороз по коже. Ну ладно, куда прикажут, туда и поедем… Если поедем…
- Почему ж не поедем? Договор дороже денег.
- Договор договором. А вдруг забракуют?
- Машину?
- Водителя. Скажут - слишком стар для руления… Молодого подыщут. - И, не дожидаясь ответа, Цесарка быстро и взволнованно бросил: - Но я, чтоб не сглазить, на здоровье не жалуюсь. И зрение у меня отличное… недавно у профессора проверялся… Десять лет езжу, и должен тебе сказать - ни одной царапины…
- Ладно, расхвастался, - успокоил его Жак. - Тут автотранспортом командую я.
Пассажиров было мало, и, как только они после паспортного контроля и получения багажа стайкой выплыли к встречающим, по-соколиному зоркий Цесарка тут же вычислил Жаковых близнецов, хотя раньше их в глаза не видел: поражала одинаковость роста, походки, прически и одежды братьев; джинсовые куртки и фирменные кеды только подчеркивали ее; сзади с зачехленными теннисными ракетками, вразвалку, в шортах и в майках с изображением чемпиона Уимблдонского турнира Андре Агасси шли внуки Меламеда. Казалось, вся мужская поросль семьи выбралась в Литву не на поминки, а на спортивные соревнования.
- Карета подана, - сказал Меламед, обняв и расцеловав всех подряд, даже невесток, не избалованных поцелуями и объятьями свекра.
Беатрис и Мартина вынули из сумочек пудреницы, на ходу попудрили разрумянившиеся во время полета щеки и, одаривая неизвестно кого неживыми телевизионными улыбками, двинулись вслед за Цесаркой, впрягшимся в груженные до верху тележки, к форду.
- Прошу любить и жаловать, - промолвил Меламед, когда все сели в машину. - Наш поводырь - Аба Цесарка.
- Очень приятно, - за всех ответил Эли, но водителю никого по имени не назвал.
- Это - Эли, а это - Омри, - поспешил загладить неловкость Жак. - Мои невестки: Мартина и Беатрис. Внуки: Мендель и Шимон.
- Скорее бы в гостиницу и под душ, - простонала Беатрис.
Цесарка включил мотор, и через минуту форд чиркнул колесами по асфальту.
- Жены и детишки изъявили желание после дороги отдохнуть. Да и нам, чего греха таить, не мешает на часок-другой приклонить голову, - уладив в регистратуре все дела с миловидной Дианой, произнес Эли. - Встретимся, пап, за ужином.
За ужином так за ужином. Жак возражать не стал. Он не собирался требовать, чтобы они следовали его прихотям, был готов ко всяким неожиданностям, даже самым непредсказуемым. Мало ли чего могут родственнички отчебучить. Невестки, чего доброго, заупрямятся, и никуда из Вильнюса не поедут, будут ходить по магазинам и галереям, охать при виде какого-нибудь замшелого монастыря, возить Менделя и Шимона куда-нибудь на тренировки - недаром же они прихватили с собой ракетки. И как бы в подтверждение его опасений Эли, перед тем как расстаться до ужина, обратился к отцу с просьбой:
- Как ты, пап, знаешь, мы с Эдгаром не большие знатоки древнего литовского языка, вернее, мы на нем ни бэ ни мэ… Не можешь ли ты нам помочь?
- Помочь? Чем?
- Узнать у здешней принцессы Дианы, где тут у них платные корты, чтобы мальчики могли мячики покидать.
- Сделаем, - с наигранным энтузиазмом пообещал Жак.
Внуков можно понять, не мотаться же им две недели подряд со взрослыми от могилы к могиле; корты, конечно, интереснее, чем кладбища и панеряйские рвы - там мячики не покидаешь.
- Если тебе, пап, тяжело, могу, в конце концов, и сам спросить, - уловив в голосе отца досаду, процедил Эли, - по-английски принцесса говорит с сильным акцентом…
- Сделаем, - повторил Меламед… - Но не пора ли сказать Цесарке, когда и куда мы поедем.
- Это решим за ужином под приятную музыку и телятину в винном соусе. А этот твой Цесарка где остановился? Тоже в "Стиклю?"
- Почти. Внизу, под окнами… В своем драндулете, - объяснил Меламед. - Разве это имеет значение?
- В жизни, пап, все имеет значение. Я думаю, выспимся всласть и отправимся в главный пункт - Людвинавас. Лучше начинать с колыбели, чем с кладбища.
Они и начали с колыбели.
Солнце косыми лучами било в окна форда. Но никто не задергивал их свернутыми в рулоны цветными, ручного шитья, занавесками, чтобы не портить обзор. Гости не отрывали взгляда от мелькающих мимо застенчивых перелесков, озер в камышовом обрамлении и по-старчески горбатившихся холмов, на которых, как куры на насесте, примостились избы с нахохлившимися от ветра соломенными крышами. Беатрис и Мартина наперебой терзали слух мужей своими восторженно-тоскливыми восклицаниями:
- Господи! Какая красота! Но какая бедность!
- Смотрите, смотрите - аисты! - захлебываясь, вторили им Мендель и Шимон.
На проплывающие за окнами Форд-транзита дивные красоты, подпорченные позапрошловековой бедностью, поглядывали и мужчины, но их мысли то и дело возвращались к Людвинавасу. Эли и Омри по-деловому расспрашивали отца, не остались ли там, среди литовцев, какие-нибудь его знакомые, не сохранилось ли в Людвинавасе какое-нибудь Меламедово имущество. Может, одна-другая семейная реликвия. Близнецы корили себя за то, что своевременно не заставили его навести справки. Жак слушал и задумчиво отвечал "Не знаю". Не рубанешь же с плеча, что долгие годы у него в голове было не имущество, не знакомые, не реликвии в Литве, а совсем другое, чему и названия не найдешь. И даже сегодня, принадлежи ему тут обширные угодья и недвижимость, он вряд ли бы стал о них хлопотать, а всё это охотно променял бы на то, что у него в войну живьём отняли…
- Был же у бабушки и дедушки дом? - сухо осведомился Эли.
- Был… Старый, крытый соломой, с флюгером… Его бабушке Фейге перед смертью завещал ее отец - Рувим Гандельсман…
- Неважно, крытый соломой или не крытый, с флюгером или без флюгера. Меня интересует, стоит ли он до сих пор и есть ли на него у тебя бумаги? - пресекая наперед всякую патетику, сказал неуемный Эли.
- Аба! - через головы невесток и внуков обратился к Цесарке Жак. - Ты не помнишь, дом наш в Людвинавасе на Басанявичяус еще стоит?
- Дома наши не тронули, - не оборачиваясь, пробасил Аба. - Их просто присвоили… Когда в сорок шестом я первый и последний раз туда приехал, голуби моего отца еще вылетали из нашей голубятни; я задрал голову и, как в молодости, позвал их, и птицы, я даже от этого ошалел, узнали мой голос. Закувыркались в небе, и вниз… - Он посигналил ехавшему по обочине босоногому велосипедисту. - Ни отца, ни матери, ни сестер, а сизари и витютени как летали над местечком, так и летают. Тогда я еще подумал - могли же мы все в Людвинавасе родиться голубями…
Словно задохнувшись от своих воспоминаний, приунывший Цесарка замолк и нажал на газ.
Притихли и близнецы. Насытившись великолепием литовской природы и откинувшись на сиденье, вздремнули нащелкавшие камерой из окна уйму замечательных кадров Беатрис и Мартина. Только Мендель и Шимон шумно продолжали играть в рубикс, передавая друг другу брикет модной карманной игры, изобретенной не то венгром, не то румыном, заработавшим на ней миллионы. Жака так и подмывало попросить Омри или Эли, чтобы они перевели слова Абы внукам и невесткам, но что-то его от этого удерживало: поймут ли те, что имел в виду Цесарка, вспыхнет ли у них что-то от его рассказа в сердце? Меламед зажмурился и вдруг под размеренный шелест колес вспомнил своих соседей по Трумпельдор. Господи, обожгло его, в какую стаю можно было бы собрать после войны убитых родичей Ханы-Кармелитки из Кракова, Моше Гулько из Мукачево, Дуду бен Цви Коробейника из Ясс, родись они не евреями, а голубями. Собери их отовсюду, сколько бы их летало над немилосердной Европой!..
Перед самым въездом в Людвинавас по крыше форда застучали крупные горошины проливного июльского дождя. В ветровом стекле показались первые опрятные избы городка (в начале семнадцатого века он так и назывался Trobos - Избы), и Жак, проглотив усмиряющую волнение пилюлю, впился глазами в околицу. К его удивлению, он ничего не узнавал. Дворы, крыши, палисадники - все было ново и незнакомо. Поначалу ему почудилось, будто Цесарка привез их не на родину, а совсем в другое место.
- Аба, - не выдержал он, - мы уже в Людвинавасе?
- Да. Через пару минут будем у тебя дома. Уже виден ваш каштан…
За отвесными полосами дождя виднелась только верхушка дерева, и Меламед взглядом, как дворниками, нетерпеливо расчищал его от пелены.
Машина остановилась.
Невестки раскрыли зонты, укрыли съежившихся внуков, а Жак вместе с близнецами быстрым шагом направился к избе. Возле калитки Меламед обернулся и крикнул высунувшемуся из кабины Цесарке:
- Не жди нас, Аба. Поезжай к себе…
Меламед дернул за ржавеющую проволоку колокольчика, и через миг в его перезвон вплелся хриплый бабий голос:
- Кто там?
Вскоре в сопровождении упитанной коротконогой дворняги появилась и его рослая обладательница.
- Чего господам нужно? - прохрипела она.
- Я тут, поне, родился и жил до войны с родителями. - Меламед обвёл указательным пальцем избу, двор и деревья… - И вот сегодня… после долгого перерыва вместе… с моими родными приехал в наш дом, - тоже по-литовски ответил Жак.
- В ваш дом? - женщина и дворняга глянули на незнакомца с пренебрежительным удивлением.
- Сейчас это, конечно, ваш дом, - успокоил ее Жак. - У нас, слава Богу, есть свое жилье. Но этот каштан посадил мой прадед… Генех… И этот колодец он вырыл…
- Но на нашей земле, - не уступала литовка. - Мы живем тут уже сорок лет… - перешла она на русский.
Дождь усиливался.
- Живите еще сто… Мы ничего не собираемся у вас забирать. Приехали посмотреть. И, если разрешите, немножко посидеть в избе… В долгу не останемся…
- Ну что ты, пап, мелешь? Это кто, извини меня, перед кем в долгу? Мы или… - Эли не договорил. - Брось унижаться, - сердито произнес он на иврите…

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 27-08-2007 19:43
Жаку и самому опротивело клянчить, чтобы их впустили ненадолго в избу, где он родился и сделал свой первый шаг. Чего, собственно, эта баба боится? Они ж не воры, не грабители и не следователи, которые пытаются доискаться правды о том, кто в сорок первом спал на перинах Фейге и Менделя Меламеда, носил их одежду, ел и пил из их посуды. Зайдут, посмотрят, как в кино, на стены, на пол, на потолок, и - поминай как звали. Жак понимал, что эта баба с дворнягой тут не первая хозяйка и что кто-то должен был вселиться в пустовавшую прадедову избу, обжить ее и переделать на свой лад. Не стоять же ей чуть ли не целый век заколоченной крест на крест, не ждать, пока из какого-то неведомого края нагрянут ее настоящие владельцы. Так уж испокон веков повелось - никому не запретишь пользоваться брошенным колодцем и черпать из него воду или собирать плоды с высаженного тобой, но покинутого дерева. Проще всего было бы прекратить торг, повернуться и навсегда укатить отсюда, но бессильная обида и стыд перед детьми заставляли Меламеда не отступать и, что называется, ломиться в закрытые двери.
- Я должна спросить у мужа, - наконец снизошла литовка и на весь двор закричала: - Пранас, Пранас, иди сюда! Какие-то неизвестно откуда взявшиеся евреи просятся в гости.
- Так что ты держишь их на дожде? Веди в избу: не видишь - льет как из ведра? - ответил вышедший на крыльцо Пранас.
Та не посмела ослушаться и засеменила к избе. За ней поплелась дебелая с намокшими, отвислыми, как картофельная ботва ушами, дворняга.
Пранас, простоволосый, крепко сбитый мужчина, встретил приезжих в расстегнутой холщовой рубахе и в галифе, заправленных в солдатские кирзовые сапоги. Ему было около шестидесяти, но выглядел он гораздо моложе своих лет. Озерный блеск его пронзительно голубых глаз смягчал небритое, суровое, со шрамом над губой, лицо. Выслушав сбивчивый рапорт жены, он против всех ожиданий пригласил приезжих в дом, распорядился накрыть на стол, принести деревенского хлеба, сыра, свежих огурцов, меду и, когда Меламеды уселись на деревянную лавку, сказал:
- Я знаю - свинины вы не едите, так, может, по чарочке кошерного самогона?
- Благодарим, - сказал Жак.
- Dekojame, - произнесли первое литовское слово в жизни Эдгар и Эли.
- Я и по-русски умею, - похвастался хозяин. - Служил в Бодайбо. Механиком в авиаполку… Старший сержант Пранас Каваляускас.
То, что этот сержант Каваляускас не был, как выражался неумолимый Шая Балтер, "погромного возраста", обрадовало и расковало Меламеда. Во время еврейской резни он-то уж точно еще в пеленках лежал.
- Вы тут, в Людвинавасе, первые из Израиля, - сообщил Пранас. - Оттуда к нам никто не едет. Сколько здесь живу, ни одного не видел
- Почему? - не притрагиваясь к снеди, щекотавшей ноздри, процедил Жак.
Пранас замялся и вместо того, чтобы ответить, принялся, как на базаре, нахваливать дары своего хозяйства:
- Прошу отведать наш творожный сыр! И мед! Не стесняйтесь, мажьте его на хлеб, макайте в него огурцы! Настоящее, скажу вам, объедение! Такого меда в Израиле нет. Липовый, только из сотов. Ну-ка, мальчики, покажите пример своим мамам и папам!… Пища самая натуральная. Без всякой химии, - агитировал он. - Может, для полноты ощущений по капелюшечке нашего самогона? Продукт, доложу вам, из отборной пшеницы…
- Спасибо, спасибо, но мне все же интересно, почему никто к вам не едет, - рискуя его дружелюбием, спросил Жак.
- Хм… Как будто сами не знаете… Знаете, - пропел он, извлек из кармана галифе сигареты, размял пальцами гильзу, вложил в рот, но почему-то не закурил. - Какой же нормальный человек к нам поедет?
- Да, но почему же …
- Ведь ваши люди считают, что мы все поголовно головорезы - и я, и моя жена, и детишки, - не дал ему договорить Пранас. - Правда, кое-кто из ваших не брезгует и приезжает на воды в Друскининкай или к дешевому морю в Палангу. А большинство - большинство все равно против нас. Но, коли вы не погнушались и приехали в Людвинавас, то, может, считаете иначе.
- Что было, то было. Вы же сами не отрицаете, что среди вас были такие, которые опозорили Литву, - увильнул от прямого ответа Меламед, не решаясь заступить за дозволенную черту. - Может, вы знавали такого людвинавца Жвирдаускаса? Напротив костела жил…
- Нет. Мы нездешние. Приехали сюда из Дзукии.
- Этот Жвирдаускас в сорок первом из этого дома на смерть погнал нас… мой отец два года учил его часы чинить… Тихий, смирный Юозялис хотел стать часовщиком, а стал служкой у дьявола…
- Жвирдаускасы есть повсюду. В любой стране. И у вас, и у нас… - беззлобно заметил бывший авиамеханик. - Есть ли такое место на свете, где бабы рожают только святых? Нет…- Он пожевал губами незажженную сигарету и, возвращая разговор в прежнее, безопасное, русло, прогудел: - Угощайтесь, пожалуйста, ешьте. Куда в такой потоп спешить, посидите, прошлое повспоминайте. Что было, как вы говорите, то было. Я понимаю, можно побелить стены, перекрасить ставни, но память побелить нельзя. Когда утихнет дождь, я вам наш сад покажу, баньку - милости просим попариться, пристройки. А сейчас, прошу прощения, должен вас оставить - скотина голодная ждет…
После ухода Пранаса над столом неподвижным, начиненным печалью облаком повисла тишина. Все сидели так, словно только что вернулись с похорон. Утомленные поездкой и иноязычной абракадаброй внуки украдкой облизывали ложки, выуживая из миски тягучий, цвета полевой ромашки мед и виновато оглядываясь по сторонам; Мартина не сводила глаз с розовощекой Богородицы, топорно написанной сельским богомазом, и приводила в порядок свои льняные, влажные волосы; Беатрис перезаряжала камеру, а Эли и Омри попеременно доставали мобильные телефоны и с деланным безразличием просматривали поступившие сообщения. Порой все дружно переводили взгляд на неподвижного, мертвенно бледного Жака, который сосредоточенно вслушивался в тишину, полнившуюся неслышными звуками, никем, кроме него, не осязаемыми запахами и давно оставшимися в прошлом и пережившими свое первоначальное значение словами.
В углу стрекотал мамин "Зингер".
У подоконника на столе, как шестьдесят лет тому назад, кучками лежали часы с замершими стрелками.
Из кухни пахло рыбой.
За дверьми мяукала кошка.
За окном сумасшедший Авремке размахивал над кудлатой головой березовой палкой и на всю улицу что есть мочи кричал: "Евреи! Бог умер! Завтра в четыре часа похороны! Плачьте, евреи!"
Жак не двигался, уставившись, как слепец, на томившихся внуков, на скучающих от безделья невесток, на приунывших близнецов, так и не притронувшихся к еде, и в его ушах тихо перекатывалось: Бог умер, время умерло, Бог умер, время умерло, плачьте, евреи!..
- Пап, - вдруг заканючил Эдмонд. - Когда уже мы поедем в гостиницу?
- Поедем, поедем, - утешил его Эли.
- Когда? - требовал не утешения, а точности мальчик.
- Скоро. Еще немножко побудем в гостях у дедушки Жака и поедем. В этом доме дедушка Жак родился, качался в люльке, маленьким по этому двору бегал, ловил в огороде бабочек, лущил спелые каштаны, катался на санках. Вон в том углу - ты, Эдмонд, не туда смотришь - твоя прабабушка Фейга ему на швейной машинке рубашечки и штанишки шила, а там, у подоконника, где цветочки в вазе и побольше света, прадедушка Мендель больные часики лечил. Часы тоже болеют. Как люди… Давай попросим мамочку, чтобы она это все сняла.
- Что сняла? Как дедушка Жак в огороде бабочек ловит? - прыснул Эдмонд.
- Или как прадедушка Мендель часики от кашля лечит? - съехидничал Эдгар.
- Вы правы, - сказал Омри. - Это снять уже невозможно. Нет такого аппарата. Кроме памяти…
Беатрис встала из-за стола и принялась крупным планом снимать для Амстердама Богородицу; бегонии в вазе на подоконнике; угол, где стоял "Зингер"; миску с искрящимся цветочным медом; душистый деревенский хлеб; ссутулившегося, как бы озябшего от воспоминаний Жака и хозяйку, которая внезапно выросла на пороге с корзинкой белого налива.
- В дороге пригодится. И хлеба нашего возьмите, - промолвила она, не то вежливо выпроваживая их, не то заботясь.
При этих словах в кадр успел попасть и хозяин - бывший сержант Советской армии Каваляускас, появившийся вслед за своей благоверной.
- Ну и погодка! Всю неделю солнце светило, а сейчас - конец света.… Не повезло вам, - посетовал он. - В такой ливень никуда не пойдешь и не проедешь.
- А нам никуда… кроме кладбища… уже и не надо, - сказал Жак.
- Все дороги развезло. Боюсь, увязните в грязище, - предупредил Пранас. - На машине не доберетесь. Разве что на тракторе…
- Может, обойдемся, пап… Как подумаешь, для нас тут все вокруг сплошное кладбище, - проворчал Эли. - Пора на базу возвращаться… В Вильнюс.
- Что ваш сын сказал? - по-хозяйски спросил Пранас.
- Мой сын говорит, что для таких, как мы, тут все кругом - кладбище.
- Для вас - наверно... - Он сел за стол, положил на скатерть свои большие, узловатые, как корни, руки и, глядя в оконце стрекотавшей камеры, выдохнул: - Может, все-таки на посошок по чарке?..
Господи, мелькнуло у Жака, уедем отсюда и даже кадиш не скажем? Ведь там, на пригорке, за перелеском, за дождем похоронено двести лет жизни всего Меламедова рода…
- За помин души всех, кого убили невинно. Ваших и наших, - сказал Пранас и, не дожидаясь согласия, принес бутыль и стаканы.
Они выпили по чарке крепкого, пшеничного самогона и стали прощаться.
Хозяйка положила им в дорогу сыру, хлеба, яблок, а Пранас проводил их до мокнущего под проливным дождем форда.
Только Жак немного задержался. Он доковылял до старого каштана, который, как и в детстве, по-кошачьи царапал своими ветвями окно избы, прислонился щекой к его корявому, двустворчатому стволу и стал без запинки говорить кадиш: "Да возвысится и осветится Его великое имя в мире, сотворенном по воле Его; и да установит Он царскую власть свою… Устанавливающий мир в своих высотах, да пошлет Он мир нам и всему Израилю…" Крупные капли дождя бесшумно падали с царственной кроны вниз, и Меламед, не переставая шептать поминальную молитву, подставлял под них свои шершавые ладони, словно хотел собрать в пригоршню его неземные слезы и увезти их с собой на Святую землю…

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 29-08-2007 10:45

Домоводство 60-х
Отрывок из книги по домоводству, изданной в 60-х годах

"Вы должны помнить, что к приходу мужа со службы - нужно готовиться ежедневно. Подготовьте детей, умойте их, причешите и переоденьте в чистую, нарядную одежду. Они должны построиться и приветствовать отца, когда он войдет в двери. Для такого случая, сами наденьте чистый передник и постарайтесь себя украсить - например, повяжите в волосы бант. В разговоры с мужем не вступайте, помните, как сильно он устал, и на что ему приходится идти каждодневно на службе, ради вас - молча накормите его, и, лишь после того, как он прочитает газету, вы можете попытаться с ним заговорить".

И оттуда же, из части "Советов для мужчин": "После совершения интимного акта с женой, вы должны позволить ей пойти в ванную, но следовать за ней не нужно, дайте ей побыть одной. Возможно, она захочет поплакать."

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 29-08-2007 18:50
МАРК ТВЕН - ПИСАТЕЛЬ-РЕАЛИСТ, МАСТЕР ЮМОРА И САТИРЫ
(Вводное слово к книге "Приключения Тома Сойера")
Можно предположить, что тем, кто возьмет в руки эту книгу, вошедшие в нее сочинения Марка Твена уже давно знакомы. Но тут необходимо сказать: перечитывая даже любимые произведения о Томе Сойере и Гаке Финне, мы почти обязательно обнаруживаем в уже известном нечто неожиданное, нечто новое, в как будто бы простом - довольно сложное. Наиболее ценные творения великого американского писателя сплошь и рядом оказываются - каждый раз, когда мы снова обращаемся к ним - более содержательными, нежели они представлялись в прошлом (зачастую и более смешными, а иногда более трагическими).
Сэмюел Ленгхорн Клеменс, будущий Марк Твен (1835-1910), родился в захолустной американской деревушке. В детстве он каждый день любовался самой большой рекой его родины - Миссисипи. И как бы несомый этим мощным потоком, он сделал частью своего "я" широчайшие просторы Соединенных Штатов Америки - от скромного поселка Ганнибал, где прошло его детство, до шумного Нового Орлеана. Где только не проживал писатель... В неуютной Неваде на севере страны и в южных штатах с их чудесной природой и варварскими рабовладельческими порядками, в Нью-Йорке на атлантическом побережье и в Сан-Франциско, расположенному у вод Тихого океана. Немало времени провел Таен за пределами США - он побывал не только в Европе и Азии, но и в Африке и в Австралии.
Хотя образ жизни Сэмюела Клеменса чем-то похож на образ жизни его коллег - американских писателей (он прошел типичные для литературного мира заокеанской страны "университеты" газетной работы - в качестве журналиста и топографа), однако его путь в литературу был больше, чем у других, насыщен событиями, впечатлениями, многообразными интересами.
Выходец из семьи бедняка, недоучка, ибо еще в "детстве он был вынужден зарабатывать на хлеб собственным трудом, Сэм в дальнейшем десятки раз проделал долгий путь вверх и вниз по Миссисипи (и пассажиром в уютной каюте, а лоцманом). В молодости он участвовал в войне между Севером и рабовладельческим Югом (1861-1865), правда, недолго и не на той стороне, которая, как он понял потом, защищала правое дело. Много усилий посвятил Клеменс совершенно безуспешным поискам серебра и золота в мрачных пустынях на западе США. А позднее, уже став Марком Твеном, он на протяжении долгих лет переходил из одной газеты в другую - служил и репортером и зарубежным корреспондентом, но чаще всего фельетонистом.
На одной карикатуре столетней давности, изображающей известных американских "лекторов", читающих с эстрады собственные произведения, Марк Твен представлен в костюме шута. Посетители таких "лекций", а заодно и читатели действительно по большей части воспринимали Твена просто как комика, далеко не всегда заставляющего аудиторию серьезно задуматься над сутью своих шуток.
Марк Твен начинал свой путь в литературе как мастер лихого, нередко бесшабашного юмора. Из-под пера писателя бесконечной чередой выходили смешные мистификации, пародии, гротескные зарисовки, рассказы, в основе которых были нелепо-комические ситуации.
Изображая какой-то городок, залитый светом южного солнца, Твен сказал, что в яркой белизне зданий было нечто веселое, даже "буйно-веселое". Таким буйным весельем были до краев наполнены его ранние - и не только ранние - произведения. Щедрая готовность писателя разбрасывать озорные шутки целыми пригоршнями, развешивать их гирляндами, делиться улыбками с любым человеком приносила - и продолжает приносить - огромную радость людям.
Восприняв лучшие традиции американского народного юмора середины прошлого века, Твен порождал безудержное веселье нагнетанием не только невероятных преувеличений, но и не менее уморительных преуменьшений. Он смешил сочетанием важного и ничтожного, высокого и низменного, радовал сочными остротами в простонародном, нередко грубоватом духе, разоблачением псевдосерьезного, шаржированием, материализацией метафор, фейерверком каламбуров.
Влечение к эксцентричному, но в основе своей почти безобидному юмору, к улыбке скрытой и перерастающей в хохот, но едва ли ранящей, - важнейшая особенность раннего демократического творчества Марка Твена.
Юморист, связанный с народом глубокими корнями, выражает ощущение, что в массе своей окружающие его люди обладают высокими человеческими задатками. И душа юмориста полна любовью к людям. Творчеством своим он содействует укреплению душевного здоровья человека, внутреннего его равновесия, его веры в свою жизнеспособность.
Едва ли существует необходимость подробно останавливаться на примерах забавных и беззаботных выдумок, которыми насыщены десятки и сотни сочинений Твена. Сошлемся хотя бы на архивеселую нелепицу, возникающую в рассказе "Мои часы" - человек, часы которого начали сильно отставать, вдруг ощутил себя современником египетских фараонов и захотел "посплетничать" с мумией на злободневные темы.
Казалось бы, в одном ряду с этим очаровательным, но едва ли глубокомысленным образцом "дикого юмора" находятся и те многочисленные сообщения, смешные своей абсурдностью, которые печатал в своем издании некий редактор (об этом повествуется в рассказе "Как я редактировал сельскохозяйственную газету").
Однако внимательный читатель легко обнаружит, что в сочинении "Как я редактировал сельскохозяйственную газету" Марк Твен выступает в ином качестве, нежели в рассказе "Мои часы". Он не просто шалит, не просто греет душу весельем. В этом рассказе его разухабистый юмор, как будто бы не претендующий ни на что серьезное, оборачивается сатирой.
Сатирические ноты иногда возникали даже в самых ранних фельетонах Твена. Но с годами такие краски в произведениях писателя все сгущались. Первая большая книга Твена, принесшая ему известность -"Простаки за границей" (1869), - представляла собою сочетание юмора и сатиры. Неистощимо изобретательный на анекдотические ситуации писатель вместе с тем внес в свое произведение немало откровенной или глубоко завуалированной иронии, насмешки, направленной против опасных противников - традиционных религиозных воззрений и профессиональных "божьих людей", против феодальных обычаев, существующих за пределами США, и наглого самодовольства столь многих американцев и прежде всего рабовладельцев.
Роман "Позолоченный век" (1874) был написан Твеном в соавторстве с мало похожим на него писателем - Ч. Уорнером. И этим объясняется весьма неровный характер книги. В ней есть главы, не лишенные оттенка сентиментальности, чувствуется привычное для американской литературы тех лет тяготение к "счастливым" концовкам. Но произведение насыщено также пародиями на модные романы и традиционные ситуации, а главное - ядовито-саркастическими портретами жуликоватых политиканов, заведомых воров, темных манипуляторов, задающих тон в столице США.
Новаторской и поистине великолепной страницей в творчестве Марка Твена стали его "Приключения Тома Сойера" (1876). В основе повести не комические трюки профессионального весельчака (хотя есть в ней и шутки, вызывающие смех) и даже не обличение затхлого быта американской провинции (хотя в ряде мест, книги чувствуется подтрунивание над этим бытом), а нечто почти невиданное у Твена раньше (да и вообще в литературе США). Важнейшая особенность "Приключений Тома Сойера" состоит в следующем: юмор становится в атом произведении средствам реалистического раскрытия психологии человека (прежде всего детей), а одновременно и средством поэтизации жизни.
Американское буржуазное литературоведение не прочь рассматривать образ Тома Сойера в плане (сколь ни странным это может показаться), близком к вульгарно-социологическому. В герое книги выпячиваются черты маленького дельца, он предстает своего рода миниатюрной "моделью" типичных американских бизнесменов. Разве не мечтает Том разбогатеть? Разве не ищет он выгоды от окраски забора? Разве не скупает он билетики, позволяющие завоевать почетное место в воскресной школе?
Но не расчетливость мальчика, конечно, ключ к чарам, которые таит в себе произведение Твена. Обаяние повести, добавим, определяется не только умением автора привлечь читателя описанием удивительных приключений героев.
Книга о Томе - это рассказ об идиллически счастливой, проникнутой поэзией жизни детей на лоне природы. То недоброе и опасное, что встречается на их пути, несет в себе печать условности, характерной для приключенческой литературы, - поэтому оно не пугает по-настоящему. Почти все бесспорно реалистичное, что есть в произведении, связано с твеновским юмором и дает читателю тепло и радость.
С безупречной правдивостью автор воспроизводит внутренний мир юных человеческих существ, которые еще не утратили душевной чистоты и поэтической прелести. Твен обладал гениальной способностью понимать детей, знал их характер, их психологию.
Совершенно очевидно, что юмор в "Приключениях Тома Сойера" играет иную роль, нежели, скажем, в насыщенном до отказа комической утрировкой и отчасти сатирическом "Рассказе о дурном мальчике". Без юмора повесть о Томе звучала бы просто сентиментально и фальшиво. Именно юмор придает фигуре главного героя, а также и некоторым другим персонажам истинность, душевную глубину. В повести воспевается прекрасная вольная жизнь, а смех, окрашенный лиризмом, задушевный юмор служат выражением любви к простым и добрым людям.
Твен, разумеется, не был первым американским художником, который заставил юмор служить главной задаче - утверждению ценности людей в прелести жизни. Но присущий писателю гигантский талант юмориста-психолога и юмориста-поэта помог ему создать произведение необычайно большого эстетического значения. Парадоксально, что, сочиняя эту повесть, Твен исходил из недовольства современной американской действительностью. И все же его стремление изобразить, опираясь на воспоминания детских лет, мир более счастливый, более радостный, чем тот, который он видел вокруг себя, позволило писателю создать книгу, в которой комическое играет роль утверждающую, В повести ощущается несомненный налет романтизма, но это не лишает ее и реалистической тональности.
В исследованиях о жизни и творчестве Марка Твена, изданных в США, проводится ошибочная мысль, что идейный облик художника почти не менялся на протяжении всей жизни. Эта концепция может показаться на первый взгляд убедительной: писатель прожил всю жизнь в буржуазной Америке и воспринял многие из бытующих в ней взглядов. Но он был свидетелем немалых социальных сдвигов в родной стране, а ато существенным образом сказалось на его мировосприятии.
Детство и равняя молодость писателя пришлись на десятилетия, непосредственно предшествовавшие Гражданской войне 1861-1865 гг. Твен вырос в краю, где еще в какой-то мере сохранялись патриархальные нравы, дарили фермерские порядки и обычаи. На этой основе и возникли те идеализированные картины жизни в долине реки Миссисипи, которых так много в "Приключениях Тома Сойера".
Однако подлинной творческой зрелости Марк Твен достиг уже после войны Севера и Юга, когда буржуазные устремления стали определять образ мыслей и чувств миллионов американцев. В последние годы жизни в заметках, опубликованных до сих пор лишь частично, писатель довольно ясно охарактеризовал кардинальные перемены, которые произошли в США во второй половине XIX в.
Выразив убеждение, что в Ганнибале поры его детства не думали о деньгах, о богатстве, Твен декларировал, что открытие золота в Калифорнии в середине прошлого столетия и "породило ту страсть к деньгам, которая стала господствовать сегодня" (*1).
Когда-то в США, по мысли писателя, существовала только крохотная кучка богачей. Но затем миллионеров стало больше, они объединялись и приобретали быстрорастущее влияние. И вот "калифорнийская болезнь обогащения", а заодно такие капиталисты, как, например, Гулд или Вандербильт, "положили начало нравственному гниению"; это было самое ужасное, что случилось в Америке; они вызвали к жизни жажду богатства... появились, - продолжает Марк Твен, - Стандард ойл. Стальной трест и Карнеги... Морган создал объединения в области стали...
Уже в романе "Позолоченный век" были воспроизведены некоторые черты той новой Америки, которая открылась перед писателем в последние десятилетия прошлого века. Гораздо больше сказал о ней Марк Твен в своем романе "Приключения Гекльберри Финна", хотя формально действие этой книги разворачивается в первой половине XIX в.
Почти десятилетие ушло у Твена на создание "Приключений Гекльберри Финна" (1885), романа, который, казалось, должен был стать лишь продолжением повести о Томе Сойере. Годы эти были наполнены трудными творческими поисками и мучительными сомнениями, но время не было потеряно зря. Писатель сказал еще одно новое слово в американской литературе. Представление, будто книги о Томе и Геке - близнецы, неоправданно, как бы много общего ни было в этих произведениях.
"Приключения Гекльберри Финна" - произведение многослойное и многокрасочное. Юмор Твена в этом крупном произведения снова трансформируется. Основное звучание книги, в центре которой стоит Гек - раньше малозаметный товарищ Тома, - сатирическое.
Именно теперь, с появлением этого романа, критический реализм в американской литературе достиг своего расцвета.
Сатиричен (и одновременно страшен) образ отца Гека, бедняка, воспринявшего многочисленные пороки рабовладельческой, а вместе с тем и буржуазной Америки. Сатиричны образы "короля" и "герцога", в неутолимой алчности которых запечатлены определяющие особенности уже набравшего силы капиталистического общества США.
Разумеется, "Приключения Гекльберри Финна" отнюдь не "чисто" сатирическое произведение. Главную роль в книге играют образы люден прекрасной души, образы самого Гека и его друга - негра Джима. Но если в "Приключениях Тома Сойера" положительным персонажам противостоят людишки ничтожные, лишенные реальной силы, то в "Приключениях Гекльберри Финна" основные герои вынуждены иметь дело с недругами, обладающими неоспоримой способностью творить зло большого социального значения.
Таким образом, то черное, хищническое, бесчеловечное, что есть на свете, предстает в романе как вполне реальная сила, мешающая жить рядовым американцам, приносящая им горе, беды, несчастья.
И все-таки не забудем, что черное дано в противопоставлении светлому. В общем настрое книги есть два начала: лирическое и сатирическое. "Приключения Гекльберри Финна" - величайшее произведение американской литературы, которое одновременно обличает зло темных сил и воспевает духовную красоту, воплощенную в конкретных и вполне реалистических человеческих образах.
Марк Твен является вместе с Уитменом - основоположником реалистического направления в литературе США девятнадцатого столетия. Но в романе о Геке он выступает не только как противник романтизма в американской литературе, но и как писатель, в творчестве которого реализм и романтические тенденции переплетаются, слиты в одно целое.
Значение образа Гека, одного из величайших образов, когда-либо созданных американскими писателями, столь огромно, что Хемингуэй имел полное основание отметить уникальную ценность книги о Гекльберри Финне, сказав, что современная литература США "вышла из одной книги Марка Твена, которая называется "Гекльберри Финн" (**2). Реакционное твеноведение потратило очень много усилий в своих попытках извратить истинный характер этого героя.
В буржуазных исследованиях часто игнорируют реальный смысл того инстинктивного преклонения Гека перед народной жаждой свободы, которое заставляет его стать, несмотря на все сомнения и трудности, единомышленником негра Джима, когда тот пытается разорвать узы рабства. Вот почему некоторые зарубежные критики выступают, например, апологетами не очень удачной концовки романа, в которой автор, неоправданно возвращаясь к тенденциям, проскальзывающим кое-где в "Приключениях Тома Сойера", изображает Тома почти бездушным искателем традиционных романтических забав, а Гека - оруженосцем своего более активного друга, вовсе лишенным самостоятельности.
Некоторые американские буржуазные литературоведы рисуют Гека человеком, столь отягощенным требованиями человеческой совести, что якобы единственное его желание - освободиться от всяких этических соображений, вовсе позабыть о мучительном голосе совести. Подобные мудрствования не просто противоречат вполне очевидному содержанию романа. Их задача заключается в том, чтобы "очистить" произведение, принадлежащее к числу самых замечательных в истории американской художественной прозы, от заложенной в нем великой морально-общественной идеи, а заодно вообще подорвать значение нравственного начала, присущего всякой большой литературе.
Однако, перечитывая "Приключения Гекльберри Финна", чаще всего с волнением останавливаешься как раз на тех страницах книги, где раскрыта борьба противоречивых тенденций в душе героя: привычного для его окружения примиренческого отношения к рабству и вообще к насилию над людьми и присущего юноше инстинктивного желания бросить вызов несправедливости, существующей в американском обществе.
Борьба эта показана с большой экспрессией и психологической убедительностью, в частности потому, что рассказ о ней окрашен как сатирическими, так и несатирическими эмоциями. Например, Гек часто показан искренним, вполне правдоподобным поклонником ложных, традиционных для Юга США, воззрений на рабство. Однако иногда его зависимость от привычных антинегритянских взглядов изображена в гротескно-гипертрофированном виде, дабы фальшь их проступала с особенной выпуклостью. Гек предстает перед читателем как человек, который согласен пожертвовать собой во имя свободы Джима, во имя добра.
Знаменитые слова Гека о том, что он скорее отправится в ад (а ведь мальчик вполне верит в существование преисподней), нежели предаст своего друга негра, - это вызов жестоким законам страны и несправедливым учениям церкви. Для миллионов читателей роман "Приключения Гекльберри Финна" еще долго будет служить не только несравненным образцом реалистического мастерства в создании психологических портретов, но и неувядающим примером произведения, пронизанного духом преданности интересам угнетенных.
Отметим попутно: не следует думать, что усиливавшемуся проникновению Марка Твена в сферы сатиры - по мере развития его жизненного опыта - сопутствовал решительный отказ писателя от юмористики, доброй, ласковой, полной тепла. И в книге о Геке и в более поздних произведениях Твена, в которых еще более едко высмеиваются пороки современного общества, есть немало пассажей, цель которых прежде всего порадовать читателя шуткой, веселым каламбуром.
Смешные эпизоды зачастую помогают автору усиливать обличительный смысл его произведений. Вообще юмор и сатира предстают в творчестве Твена в самых различных сочетаниях, взаимно обогащаясь, приобретая - в результате взаимопроникновения - неожиданные качества, переливаясь необычайными, поражающими читателя красками.
Со времени создания книги о Геке и Джиме, вынужденных существовать в мире стяжательских интересов и устремлении, у Марка Твена все упорнее назревало ощущение, что установившийся в США порядок вещей не только совершенно неоправдан, позорен, но что - уже в силу данного обстоятельства - он не может существовать вечно. В тесной связи с этим у сатирика возник повышенный интерес к судьбам трудящихся (в том числе наемных рабочих) в современном "цивилизованном" обществе.
Возникла тяга к сатире более суровой, уничтожающей, полной ярости, дающей синтетическое представление о социальной действительности.

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 02-09-2007 14:40
Терминатор 4 (рабочая версия)

-Сара Коннор?
-Кто, я? Ой, не смешите мои тапочки - какая я вам Коннор? Моя фамилия Роземблюм. Сара Роземблюм.
-Мне. Нужна. Сара. Коннор.
-А что, Сара Роземблюм вас уже не устроит? Я, конечно, понимаю - мне не двадцать пять…
-Нет. Мне нужна Сара Коннор.
-Послушайте - вы, случайно, не антисемит?
-Мне нужна Сара Коннор!
-Нет, вы только посмотрите - какой настойчивый! Как вас зовут, молодой человек?
-Терм…это не важно. Где Сара Коннор?
-Да что ж вы заладили “Сара Коннор, Сара Коннор”! Ой… Я, кажется, всё поняла! Вы, должно быть, тот самый молодой человек “по вызову”? Ну, признайтесь - мои подруги решили устроить мне приятный сюрприз! А ну дайте-ка я на вас взгляну… Ммммм! Надо отдать должное Розочке - у неё таки есть вкус в мужчинах! Ну, проходите, что же вы в дверях стоите!
-Вы не Сара…
-И снимите, наконец, эти ваши дурацкие темные очки. Уууу…мне нравится этот огонёк в глазах! Красный…
-Я должен идти…
-Куда?! Заходите же, не стесняйтесь!
-Но мне нужна Сара…
-Всем нужна Сара…тебе нужна Сара, мне нужна Сара…Заходи, кому говорю!
-Что вы делаете??
-Сейчас я тебе покажу - что я делаю. Снимай свою кожаную куртку! Грязный мальчишка! Ты себя очень, очень плохо вёл! И штаны свои кожаные тоже спускай! Ммммм…кожаные трусики? А ты шалун!


-I’ll be back.
-Да куда ж ты теперь денешься, - подумала Сара Коннор и мечтательно выпустила в потолок тонкую струйку дыма.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:43
Лариса Миллер

Роман с английским
Рассказ-воспоминание

На раннем этапе мои отношения с английским строились весьма драматич-
но: это были сплошные "невстречи" (да простят мне ахматовское слово в
столь несерьезном контексте). Первая невстреча состоялась на заре пяти-
десятых летом в Расторгуеве, куда, как обычно, выехал детский сад, где
работала бабушка. На сей раз я жила не в группе, а с бабушкой и всем
"педсоставом", как тогда говорили. Среди педсостава оказалась воспита-
тельница, знающая английский. У нее был с собой адаптированный "Оливер
Твист", с помощью которого она регулярно пытала собственного сына, а
позже, по бабушкиной просьбе, и меня. Сирота Оливер не вызывал во мне
ничего, кроме жалости. Но жалела я не его, а себя. Мало мне школы, на
дворе лето, за калиткой визжат и возятся "воспитательские" дети, а я по-
чему-то должна сидеть на жаркой террасе и тупо повторять "work house" -
работный дом. Вот, пожалуй, и все, что я вынесла из тех занятий.
Вторая невстреча произошла в Москве. "Step by step", - торжественно
произнес отчим название толстой потрепанной книги, по которой когда-то
сам пытался учить английский, и, энергично поплевав на пальцы, перевер-
нул страницу. Домашнее обучение началось. "This is a carpet", - произнес
он, тыча в висевший на стене ковер. "This is a table", - сообщил он,
хлопнув по столу ладонью. "Three little pigs", - объявил, указав на кар-
тинку в книге. Все слова он произносил громко и радостно, но с особым
удовольствием слова с межзубным звуком, который для простоты заменял на
"с" или "з". Мама была довольна: плюс к школьному я получала дополни-
тельную порцию английского дома. Сама она, несмотря на какие-то мифичес-
кие курсы Берлица, которые когда-то посещала, не могла мне помочь. Из-
редка произносимые ею английские слова звучали столь причудливо и вызы-
вали у меня такое недоумение, что она виновато умолкала. Школьный же
английский, породивший все эти дополнительные хлопоты, не помню совсем.
Первые и последние воспоминания о нем относятся к 53-му году - году "де-
ла врачей". "Англичанкой" в нашем 7 "Г" была Софья Наумовна - невысокая
женщина с приятными чертами лица и проседью в пышных волосах.
Когда началась вся эта свистопляска и газетная травля, она так нерв-
ничала, что едва могла вести урок. Мне даже казалось, что она боялась
особо нахальных и злобствующих девиц (а таких в нашем классе было нема-
ло) и, заискивая перед ними, завышала оценки. Меня С. Н. в ту пору почти
не замечала и редко спрашивала, но, встретив однажды на улице, назвала
по имени и ласково поздоровалась.
Вот и весь мой ранний английский. И как я оказалась в ИНЯЗе, сама не
знаю. Впрочем, если разобраться, все объяснимо. Язык мне давался легче,
чем другие предметы. Химичка звала меня "дубиной стоеросовой". Матема-
тичка, физик и учитель по черчению наверняка думали так же, но отлича-
лись большей выдержкой. С историей, особенно древней, все было бы хоро-
шо, если бы не имена и даты. А литература... О, литература - это особ.
статья. Я любила ее, но не школьную, не препарированную автором учебника
и моей учительницей, которая за шаг влево или вправо от жесткого плана
сочинения беспощадно влепляла двойку. Сочинение и явилось тем барьером,
который я не смогла взять на вступительных экзаменах на филфак МГУ.
О, жаркое лето 57-го! Прохладные металлические ступени университетс-
кой лестницы, где я сидела в полном трансе, не найдя своей фамилии среди
допущенных к следующему экзамену.
О, жаркое лето Всемирного фестиваля молодежи - события, абсолютно
прошедшего мимо меня, потому что я, провалившись в университет, сделала,
по маминой просьбе, отчаянную попытку поступить в Институт иностранных
языков. Экзамен, которого совсем не помню, это экзамен по языку (опять
невстреча). Зато отлично помню, как сдавала историю, вытащив билет N 29

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:44
("триумфальное шествие советской власти и поход Степана Разина за зипу-
нами") - единственный, которого боялась, потому что не выучила и успела
повторить лишь перед самым экзаменом, дожидаясь своей очереди в душном
коридоре.
Итак, ИНЯЗ. Вот когда, по логике вещей, должна наконец-то произойти
моя встреча с английским. Но жизнь - выше логики или, по крайней мере,
совсем другое дело. ИНЯЗ для меня все, что угодно, но только не постиже-
ние языка. ИНЯЗ - это прежде всего освобождение от ненавистной школы,
головокружительное чувство новизны, интеллигентные преподаватели, гово-
рящие студентам "вы". ИНЯЗ - это многочасовые разговоры по душам с под-
ружкой, веселая праздность и не менее веселый экзаменационный аврал.
ИНЯЗ - это не столько Чосер, Шекспир и Байрон, сколько лихо распеваемые
нами по-английски джазовые песенки, ради которых на наши институтские
вечера рвалась вся московская "золотая" молодежь. ИНЯЗ - это три с поло-
виной целинных месяца, степные просторы и долгие ночные прогулки под
густыми звездами. Это - любовь, которая сделала институт в Сокольниках
самым счастливым, а позже самым несчастным местом на земле.
Ну а как же английский? А как же дивные институтские преподаватели?
Серьезный и умный Наер, фанатично влюбленный в язык коротышка Венгеров,
темпераментная, с живыми глазами, громким смехом и постоянной сигаретой
в руке Фельдман, высококлассные специалисты по стилистике и переводу
Рецкер и Кунин, многочисленные американцы, вернее, американские евреи,
по высокоидейным соображениям переселившиеся в Россию в тридцатые годы?
Неужели вся их наука прошла мимо меня? А как же мои регулярные походы в
Разинку1, где неотразимый Владимир Познер делал обзор новинок английской
и американской литературы? Неужели все мимо? Наверное, нет. Наверное, я
что-то все-таки усваивала даже помимо собственной воли. Но насколько же
меньше, чем могла. Оглядываясь назад, вижу, что в студенческие годы мой
роман с английским то затухал, то вспыхивал с новой силой. На первом
курсе идея выучить язык казалась мне весьма оригинальной и привлекатель-
ной. И не только мне, но и моей подруге. Мы приняли твердое решение каж-
дый день беседовать по-английски. Начали бодро. Обложившись словарями,
пытались обсудить какую-то театральную постановку. Однако наши мысли и
эмоции оказались настолько богаче словарного запаса, что мы постепенно
перешли на русский.
Желание блеснуть совершенным знанием языка жило в каждом из моих со-
курсников. "Why not?" - к месту и не к месту восклицал один, сопровождая
свой вопрос кривой усмешкой. "There is no doubt about that" ("В этом нет
сомнения"), - выкрикивал другой, небрежно стряхивая пепел с сигареты.
Бросить какую-то случайную фразу, лихо сострить, "сорваться на английс-
кий", как у нас говорили, казалось особым шиком. Однако подобные попытки
часто кончались полным конфузом. Помню, как одна наша студентка заверши-
ла свою шутку звонким: "Isn't you?" Все засмеялись, но не остроте, а
ошибке, позорной, невозможной в стенах языкового вуза. Но... "и невоз-
можное возможно". Блистая высокопарными, сложными и весьма книжными фра-
зами, взятыми из учебников и книг по домашнему чтению, мы вряд ли могли
без затруднения попросить поставить чайник или отреагировать на элемен-
тарное "спасибо". Вот откуда брались учителя, подобные той, с которой я
по окончании института работала в спецшколе. Однажды к ней на урок приш-
ли гости из Австралии. Уходя, они поблагодарили ее сердечным "Thank
you", на которое она ответила не менее сердечным и совершенно русским
"please". Тем не менее ИНЯЗ весьма презрительно относился к МИМО, считая
его на порядок ниже и рассказывая о нем уничижительные анекдоты. Хотя бы
такой: диалог между двумя прохожими в Нью-Йорке: "Which watch". - "Five
clocks", - "Such much?!", - "Мимо?", - "Мимо!"
Наверное, ИНЯЗ действительно учил более рафинированному языку и давал
более широкое и серьезное лингвистическое образование. Нам читали курс
по истории языка, языкознанию, фонетике, психологии, литературе. Правда,
нас также пичкали истматом, диаматом, историей партии.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:44
Много времени
уходило на педагогику и практику в школе, которую я принимала как горь-
кое лекарство. Но что было делать? Я училась на педагогическом отделе-
нии. На переводческий девочек не брали. И все же никакие истматы, ника-
кая практика в школе, никакие изъяны в обучении не могли помешать овла-
деть языком тому, кто этого действительно хотел. Помню студентов старших
курсов, с которыми была на целине. Помню, с каким восторгом я следила за
их состязанием в синхронном переводе, когда один быстро читал весьма
сложный русский текст, а другой столь же быстро вторил ему по-английски.
Несмотря на некоторый академизм преподавания и явный дефицит живой раз-
говорной речи, за пять институтских лет можно было многому научиться.
Хотя бы тем необычным способом, каким когда-то учился наш преподаватель
Венгеров. Говорят, что он, будучи студентом, часто приходил в преподава-
тельское общежитие в Петроверигском и, отловив кого-нибудь из native
speakers (англоязычных), просил разрешения тихонечко посидеть в углу и
послушать живую речь. Так он погружался в естественную языковую среду.
Я тоже одно время регулярно посещала общежитие в Петроверигском. Этот
факт достоин упоминания лишь потому, что ездила я туда с единственной
целью - брать частные уроки у старого преподавателя нашего института
Фридмана. И происходило этого тогда, когда я уже кончила ИНЯЗ и счита-
лась дипломированным специалистом. Бедный славный Фридман испытывал
страшные муки, занимаясь со мной. "Да вы все знаете, - говорил он, - ну
зачем вам это? Я не могу брать с вас денег. Вы сами можете давать уро-
ки". Но я была непреклонна и терзала старика целый год. Такие приступы
случались со мной и позже, и тогда я принималась ездить через всю Моск-
ву, чтоб брать уроки у своих бывших преподавателей. Но это все потом. А
в годы, предназначенные для учебы, я не только не лезла из кожи вон, но
даже не отличалась особым прилежанием. Однажды после урока по домашнему
чтению (мы тогда читали "Трое в лодке..." Джером Джерома) молодая симпа-
тичная преподавательница подозвала меня и деликатно попросила не смеять-
ся так откровенно на уроке, читая заданную на дом главу. "Ведь сразу
видно, что вы только что открыли книгу". Нет, я не была плохой студент-
кой, но все делала от сель до сель: учила требуемый список выражений,
грамматику, статьи из "Moscow news", политический словарь. Иногда в пе-
риод очередного наплыва чувств к английскому сидела в лингафонном каби-
нете, слушая отрывки из классики в исполнении английских актеров и чте-
цов и даже запоминала кое-что наизусть. Например, знаменитое "Bells" Эд-
гара По или не помню чье стихотворение, начинающееся словами: "Do you
remember an inn Miranda? Do you remember an inn?" Но все это было, как
во сне. Слишком много другого происходило со мной в те годы: дружба на-
веки, любовь до гроба, крах того и другого да еще этот постоянный поиск
смысла жизни. Ну не в изучении языка же он, в самом-то деле. Так все и
шло, пока не случилось нечто, заставившее меня очнуться. На одном из
старших курсов, подойдя к преподавательнице, чтоб попросить ее поставить
подпись под каким-то документом, я вдруг поняла, что не знаю, как это
сказать по-английски. Испытав чувство физического к себе отвращения, я
решила немедленно начать новую жизнь.
И начала. Следуя примеру некоторых моих однокурсников, принялась охо-
титься на живых носителей языка, чтоб, устранив дефицит живой разговор-
ной речи, общаться с ними в неформальной обстановке. Моей первой добычей
стала сестра знаменитого скрипача Иегуди Менухина, пианистка, приехавшая
вместе с ним на гастроли. Муж этой дамы имел собственную психиатрическую
клинику не то в Штатах, не то в Англии, и она попросила меня сопровож-
дать ее в одну из московских психбольниц, где ей обещали встречу с глав-
ным врачом. Войдя в больницу, не помню какую, мы были сразу же останов-
лены грубым окриком. Некто в белом халате принялся на нас орать, заявив,
что мы вошли не в ту дверь. Моя спутница заволновалась: "What does he
want? What does he want?" ("Что он хочет?") Услышав английскую речь,
бедняга замер с открытым ртом. Воспользовавшись паузой, я объяснила ему,
кто мы и зачем пришли.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:45
Дальше все происходило, как в плохом кино: кланя-
ясь и улыбаясь, человек в белом халате повел нас в кабинет главного вра-
ча. Он преобразился столь стремительно, что на него было больно смот-
реть. "How nasty, - твердила гостья, следуя за ним. - It's all because I
am a foreigner. How nasty". ("До чего противно! Это все из-за того, что
я иностранка".)
Следующей моей добычей была американская чета, приехавшая на Междуна-
родный онкологический конгресс: хирург Норман и его жена Милдред. Я поз-
накомилась с ними, регистрируя участников конгресса в гостинице "Украи-
на". Миниатюрная, маленькая Милдред постоянно рассказывала о своих четы-
рех детях, а долговязый Норман, увешанный фото- и киноаппаратами, хотел
знать все. Заметив возле Белорусского вокзала бабулю с огромным грузом
на спине, потребовал: "Лариса, пойдите и спросите, что у нее в мешке". И
был очень разочарован, когда я сказала, что это неудобно. Увидев спящего
на улице пьяного, достал фотоаппарат и попытался его сфотографировать,
вызвав праведный гнев патриотически настроенных прохожих. К моему вели-
кому смущению, шнуруя башмак, он ставил ногу на сиденье автобуса, а к
моему восторгу, удивительно чисто и красиво насвистывал фортепианный
концерт Грига и разную прочую классику. Когда мы прощались, они оба
признались, что, не понимая, как можно работать бесплатно, поначалу опа-
сались, не из КГБ ли я. Однако, узнав меня получше, успокоились. Расста-
лись мы большими друзьями, и несколько лет кряду я получала от них рож-
дественские открытки с изображением всей семьи и собаки. Но это все были
встречи кратковременные и мимолетные.
Самым значительным событием в моей "английской" жизни оказалась рабо-
та на Британской торговой выставке в Сокольниках в 61-м году. Это была
моя первая официально оформленная деятельность, за которую по истечении
двух недель я даже получила зарплату. Придя на стенд с надписью "Элект-
роника", я оказалась в обществе очень милых джентльменов. Помню трех:
длинного худого Джефа, изящного мистера Вилоуби и плотного пожилого гос-
подина семитского вида. Сентиментальный Джеф без конца всему умилялся:
то березам в парке, то голубям возле университета, то моей косе. Малень-
кий, в добротной серой тройке и с трубкой во рту мистер Вилоуби был пос-
тоянно одержим желанием попутешествовать по России и завороженно твер-
дил: "Омск, Томск, Минск". Эта страсть привела его однажды на Белорусс-
кий вокзал, где он, поддавшись дорожной лихорадке, сел в электричку и
проехал несколько остановок. О своем приключении он рассказывал с гор-
достью десятилетнего мальчишки, сбежавшего из дома. Пожилой джентльмен
семитского вида все время пытался со мной уединиться, чтоб выяснить, как
живут евреи в СССР. Однажды ему удалось загнать меня в угол и закрыть
собой все пути к отступлению: "Говорят, у вас в стране сильный антисеми-
тизм. Говорят, евреям трудно получить высшее образование. Это так?" "Но
вы же видите, - ответила я, пытаясь выбраться из засады, - я же учусь".
И тут раздался насмешливый голос мистера Вилоуби: "Russian girls know
all the answers" ("Русские девушки знают ответы на все вопросы").
Однажды, раздавая буклеты посетителям выставки, я заметила на себе
чей-то внимательный взгляд. Думая, что человек ждет буклета, подошла к
нему и услышала отчетливый шепот: "Вас будут ждать в шесть пятнадцать на
скамейке возле павильона". Не вполне осознав, что случилось, я поняла,
что ослушаться нельзя, и ровно в шесть пятнадцать была в указанном мес-
те.
К великому моему изумлению, на скамейке сидел Толя Агапов, наш недав-
ний выпускник, с которым три года назад мы были вместе на целине. У меня
отлегло от сердца: добродушный, широколицый, с ямочками на щеках, улыб-
чивый Толя вряд ли мог представлять опасность. Он и правда говорил со
мной дружески и, как мне казалось, откровенно. Выяснилось, что Толя по
распределению попал в КГБ и, сидя со мной на скамейке, выполнял свои
прямые обязанности. Он расспрашивал меня о "моих" англичанах: о чем го-
ворим, куда ходим. Когда я забыла упомянуть прогулку с Джефом на Ленинс-
кие горы, он мне о ней напомнил.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:45
. "Раз ты и так все знаешь, зачем же
спрашивать?" - удивилась я. "Затем, чтобы ты чувствовала ответствен-
ность, - без улыбки пояснил он. - А вообще будь осторожна. Это же такое
дело... еще влипнешь", - понизив голос, доверительно сообщил Толя. Нес-
колько лет спустя я узнала, что он сперва запил, а потом покончил с со-
бой. Самоубийство никак не вязалось с его обликом. Видимо, работа в ор-
ганах не вязалась с ним еще больше.
В день закрытия выставки меня вызвали в специальную комнату и велели
написать отчет, то есть письменно изложить то, что я прежде рассказала
Толе. "О великий могучий русский язык" - язык родного КГБ, ревниво обе-
регавшего меня от слишком активного общения по-английски. "О великий мо-
гучий", на который требовалось перевести незамысловатые английские диа-
логи. Подобный опыт сильно охладил мой пыл и поубавил желания общаться с
англоязычными. И все же работа на выставке стала моей первой настоящей
ВСТРЕЧЕЙ с английским. Я увидела, что на этом языке острят, грустят,
сентиментальничают, заказывают еду в кафе, восторгаются балетом, расска-
зывают о семье и кошке. Причем вовсе не по тем скучным матрицам, что су-
ществовали в наших учебниках. И не на старомодном, хоть и красивом анг-
лийском Диккенса и Голсуорси, которых мы штудировали на уроке. Существо-
вал живой язык, и я с головой в него окунулась. Воспоминания об этом бы-
ли столь яркими, что спустя восемь лет я, несмотря ни на что, снова сог-
ласилась поработать в Сокольниках. Мне позвонили и сказали, что срочно
требуется переводчица на уже открывшуюся международную выставку. На сле-
дующий же день я была в знакомом парке и в знакомом павильоне. Но, как
известно, нельзя дважды ступить в тот же поток. На сей раз моим хозяи-
ном, именно хозяином, оказался молодой высокий плечистый немец, живущий
в Штатах и представляющий американскую фирму. Он встретил меня весьма
сухо и, коротко ознакомив с экспонатами, сел читать газету. Каждое тру-
довое утро начиналось с того, что мой хозяин с брезгливым видом проводил
пальцем по столу и аппаратуре и подносил пыльный палец к моим глазам.
Убедившись, что я не собираюсь делать надлежащих выводов, наконец изрек:
"Лариса, в ваши обязанности входит вытирать пыль, подметать и готовить
кофе". Попроси он иначе, я бы, может, и согласилась, но этот тон... "Ме-
ня прислали сюда как переводчицу", - ответила я. "Кто прислал? КГБ? -
вскинулся он. - Одну убрали - проштрафилась, плохо доносила. Вместо нее
прислали другую. Будете отрицать?" "Я и не знала, что пришла на чье-то
место", - начала я, но поняла, что оправдываться бесполезно. А он про-
должал, все больше распаляясь: "Скажете, в этих стенах нет микрофонов?
Нам все объяснили, когда мы сюда ехали. Раз, два, три, четыре, пять, -
неожиданно закричал он, оглядывая потолки и стены, - я не хочу в вашу
Сибирь. Слышите? Я вас не боюсь". И снова обращаясь ко мне: "Почему вы
разрешили вашему правительству ввести в Чехословакию войска?" "Меня ник-
то не спрашивал", - ответила я. "Надо, чтоб спрашивал", - парировал он.
"А вас спрашивали, когда в Германии уничтожали евреев?" Он осекся и, по-
молчав, мрачно сказал: "The nation went mad" ("Народ сошел с ума"). Было
видно, что мой вопрос его задел. Он стал объяснять, что, хотя тогда и не
жил, на нем тоже лежит груз вины, который невозможно сбросить. С этого
дня мой немец стал со мной немного любезней, разговорчивей и даже изред-
ка позволял себе улыбнуться. Тем не менее каждое утро приветствовал меня
одним и тем же вопросом: "Writing reports?" ("Пишете отчеты?") Что каса-
ется этих самых "reports", то мне не пришлось их писать до самого пос-
леднего дня. "Почему от вас не поступило ни одного отчета?", - осведоми-
лись у меня, пригласив в ту же комнату, где я была в 61-м. "Но мне никто
не говорил", - ответила я. И это было чистой правдой: я появилась на
выставке с опозданием, и со мной позабыли провести инструктаж. Так что
мой единственный отчет состоял из короткой информации о фирме, ее экспо-
натах и ее представителях. Пока я писала, в комнату вбежала переводчица
с соседнего стенда. Ее щеки пылали, на глазах были слезы, а в дрожащей
руке - лист бумаги. Из ее сбивчивого рассказа я поняла, что к ней на
стенд подбросили письмо с просьбой о политическом убежище.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:46
Все оживились, задвигались, кто-то вышел, кто-то вошел, куда-то позвонили. Я пос-
пешила поставить точку и исчезнуть. "Все. С выставками покончено, - ре-
шила я. - И на что они мне дались? Мало ли других возможностей?"
Через год или два я познакомилась с двумя очень милыми англичанками -
аспирантками моего старшего друга - ленинградского профессора В. А. Ма-
нуйлова. Одну звали Цинция, другую Венди. Цинция занималась Волошиным, а
Венди - Багрицким. Цинция ленилась говорить по-русски и с облегчением
переходила на английский, а трудолюбивая Венди пользовалась малейшей
возможностью поупражняться в русском. Я подружилась с обеими, но Цинция
уехала раньше, а Венди пробыла еще несколько месяцев. Она охотно прихо-
дила ко мне в гости и приезжала на дачу в Востряково. Дружба с ней была
для меня подарком. Впервые я могла говорить не просто с живым носителем
языка, но с человеком, близким по интересам. Наконец-то я получила воз-
можность беседовать по-английски (мы договорились часть времени пользо-
ваться русским, часть - английским) о том, что меня действительно волно-
вало: о литературе, театре, образовании, традициях. Но, к великому сожа-
лению, и этот опыт кончился плачевно. Моего мужа неожиданно вызвали на
работе в первый отдел, где огромный молодой человек - Эдик с Лубянки,
объяснив, что Венди не просто аспирантка, очень настойчиво "попросил"
контакты не прекращать и обо всем сообщать. Нам оставалось одно: немед-
ленно предупредить нашу знакомую, что она - в черном списке. Но как это
сделать? Всюду глаза и уши. Наконец мне явилась счастливая мысль пригла-
сить ее туда, где она наверняка не была и где вряд ли нас будут подслу-
шивать - в баню. Встретившись у кинотеатра "Метрополь", мы отправились в
Центральные бани. "Блестящая идея", - хвалила я себя, входя внутрь. Но в
раздевалке рядом с нами пристроилась моложавая бойкая блондинка, кото-
рая, как мне казалось, ловила каждое наше слово (чтоб не привлекать к
себе излишнего внимания, мы говорили по-русски). Это меня насторожило, и
я решила отложить важное сообщение до парной. Но и в парилке разговора
не получилось. Моя гостья, ошеломленная жаром, паром, видом распаренных
тел и шлепающих по ним веников, побледнела и стала медленно оседать. Я
подхватила ее и вывела прочь. Усадив бедную девушку на скамью и дав ей
немного отдышаться, я ошеломила ее еще раз и куда сильнее, чем прежде.
Слушая мой рассказ, она потрясенно повторяла лишь одно: "No, oh no". По-
том на возбужденном и торопливом английском принялась шепотом переспра-
шивать, благодарить и сокрушаться: "Значит, меня больше сюда не пустят,
никогда не пустят". Мы тепло простились, понимая, что прощаемся навсег-
да. И лишь недавно, двадцать два года спустя, мы снова случайно нашли
друг друга. Я получила от Венди длинное и подробное письмо, в котором
она сообщала, что преподает русский в Нотингемском университете, пишет
статьи и книги о русской литературе, прекрасно помнит наши беседы и про-
гулки в востряковском лесу, моего трехлетнего сына и ленивые вареники
моей гостеприимной бабушки.
Безоблачного романа с английским не получалось. И не только потому,
что то и дело появлялся "третий лишний", но и по причинам чисто внутрен-
ним. Долгие поиски смысла жизни привели к тому, что я начала писать сти-
хи и все, связанное с английским, рассматривала как помеху. В особеннос-
ти спецшколу, куда попала после института по распределению. Она грози-
лась съесть меня с потрохами: подготовка к урокам, дети, которых надо
ублажать, учить и держать в узде, педсоветы, тетради. И так каждый день.
Однажды, когда я выходила из школы, меня окликнула скромная и не очень
молодая женщина. "Простите, - робко сказала она, - но мой Филиппок уже
неделю встает ни свет ни заря и повторяет стихотворение, которое вы ему
задали. Прошу вас, спросите его, он совсем извелся". Господи, как я мог-
ла о нем забыть? Не помню, как дожила до следующего дня и, едва пересту-
пив порог класса, вызвала лопоухого второклашку к доске. Тот, волнуясь,
проглатывая слова, торопясь и спотыкаясь, прочел свой стишок и получил
пятерку.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 02-09-2007 17:48
Глядя, как он несет дневник с драгоценной отметкой, как бережно
кладет его на парту, глядя на его счастливые глаза и пылающие уши, я с ужасом думала: "А что было бы, если бы его мать не решилась ко мне подойти? Надо срочно бежать отсюда, пока не наломала дров". Уйти из школы помогла завуч. Выдержав войну с РОНО, она добилась моего досрочного освобождения. А на прощание сказала: "Что ж, иди, нам транзитники не нужны. Но помни: не смогла работать в школе, не сможешь писать стихи". С таким приговором я вышла из дверей школы - места моего боевого крещения.Вся дальнейшая служба была вечерней: вечерние городские курсы, заочный политехнический институт и, наконец, вечернее отделение истфака МГУ.
Круг замкнулся: я снова оказалась в старом здании на Моховой. Но на этотраз не в роли провалившейся абитуриентки, а в роли преподавателя. Передо
мной стоял красивый темноволосый и темноглазый юноша, мой студент и,
слегка заикаясь, упрямо твердил: "Я не могу вернуться домой без зачета.
Мама не переживет. Она сердечница". "Но я не могу поставить вам зачет.
Вы ничего не знаете", - не менее упрямо повторяла я. "Нет, я не уйду, я
не могу". "Хорошо, давайте зачетку, - сдалась я, - поставлю зачет. Но не
вам, а вашей маме. Вам поставлю, когда подготовитесь. Зачет действите-
лен, только если проставлен в ведомость. Так что советую учить". Студент
растерянно молчал. Он не ожидал такого поворота. А я гордилась тем, как
ловко вышла из положения, не уронив высокого звания учителя и не проявив
излишнего занудства.
Что такое иностранный язык в неязыковом вузе? Топики да тысячи. Топи-
ки - это шаблонные темы типа "Мой город", "Моя семья", "Мой рабочий
день". А тысян чи - это тысяча знаков, то есть необходимое количество
страниц специального текста, которые студент обязан прочесть и перевес-
ти. Тоска смертная. Я пыталась оживить процесс, занимаясь на уроке живой
разговорной речью и покупая для этой цели веселые книжки в магазине
"Дружба" на улице Горького. Забавно было видеть, как постепенно меняется
отношение ко мне моих студентов. Когда я впервые к ним пришла, они, сме-
рив меня насмешливым взглядом (я выглядела моложе многих из них), решили
со мной не церемониться: пропускали уроки, опаздывали, во время занятий
переговаривались вслух. Но, убедившись, что дело поставлено серьезно и
есть шанс что-то выучить, преобразились. Оказывается, в каждом лентяе
сидит потенциальный труженик и энтузиаст. Надо только его оттуда изв-
лечь. Кончилось тем, что в небольшую аудиторию набивалась куча народу.
Приходили даже студенты из других групп. Как справиться с такой оравой?
И выгнать жалко. Главное - держать темп: вопрос, ответ, еще вопрос, чте-
ние короткого текста, проверка понимания, импровизированная беседа, чте-
ние по ролям, снова вопрос. После одного такого занятия ко мне подошла
полная раскрасневшаяся студентка и одобрительно сказала: "Ну, сто потов
сошло. Так и похудеть можно". Однако в 72-м году моя служебная деятель-
ность полностью завершилась. Как говорится, по семейным обстоятельствам.
Казалось, роман с английским подошел к концу. Но к концу подошел лишь
роман "служебный", а настоящий только завязался. Причем завязался так,
как ему и следовало, - с самых азов, со считалочек, со сказок "Мамы Гу-
сыни" и "Братца Кролика", с абсурдных и сентиментальных песенок, с риф-
мовок и небылиц, с летающей свиньи и прыгающей выше луны коровы, со ста-
рухи, которая жила в башмаке, и с кривого человечка, купившего кривую
кошку за кривой полтинник; с ярких картинок, на которых добродушный пе-
карь печет пироги и пончики, а мальчик Джек, сунув пальчик в рождест-
венский пирог, достает из него сливу. Вот он, младенческий английский,
естественный и необходимый, как молочный зуб.

Pussy-cat, pussy-cat,
Where have you been?
I've been to London
To look at the Queen

Вот когда я наконец-то встретилась со "старой доброй Англией", где
вечерами крошка Вилли Винки бегает по уютным улицам в ночной сорочке и
проверяет, все ли дети в постели в столь поздний час. Вот она, "старая
добрая Англия", в которую я так сильно опоздала и в которой мне надо бы-
ло бы оказаться много лет назад, когда я была ребенком и вместо всех
этих рифмовок и считалок учила текст про Таню-революционерку, песню про
Ленина, а позже политический словарь, необходимый для обстоятельного
разговора на тему "СССР - оплот мира на Земле". Вот когда я наконец-то
добралась до того английского, с которого начинал маленький Володя Набо-
ков. "Особенно мне нравилось, - пишет он в "Других берегах", - когда
текст прозаический или стихотворный лишь комментировал картинки. Живо
помню, например, приключения американского Голивога. Он представлял со-
бой крупную, мужского пола куклу в малиновых панталонах и голубом фраке,
с черным лицом, широкими губами из красной байки и двумя бельевыми пуго-
вицами вместо глаз". Все точно. Именно о таком Голивоге я читала своим
детям и даже показывала диафильм, который мне удалось купить на Пушкинс-
кой. Да, это была уже не столько моя встреча с английским, сколько моих
детей. Ради них я сколотила детские группы, с которыми вела занятия поч-
ти десять лет, "step by step", шаг за шагом продвигаясь от считалок и
рифмовок к стихам Байрона, от сказок Братца Кролика к сказкам Киплинга,
от пьесы про рыжую курицу к пьесе Оскара Уайльда "Как важно быть серьез-
ным", которую мои ученики разыграли на Новый год, приготовив для этой
постановки специальные парики и костюмы. Мы прошли долгий путь от песен-
ки про старого Макдональда до мюзиклов "My fair Lady" и "Jesus Christ -
superstar". Мы бы пошли и дальше, но наступил злосчастный 83-й. В том
году я решила начать подготовку к английским новогодним праздникам в но-
ябре и даже выбрала для своей старшей группы пьесу Бернарда Шоу "Augus-
tus does his bit". Помню, как, читая пьесу и умирая со смеху, предвкуша-
ла, как будут смеяться мои дети. Но оказалось не до смеха. 17 ноября к
нам пришли с обыском. Забрав кое-какие материалы, связанные с правоза-
щитной деятельностью мужа, они на всякий случай унесли все мои английс-
кие кассеты и многое другое. Обыск длился до восьми вечера, а в семь в
дверь позвонили ученики, которых я не имела возможности предупредить о
случившемся. Конечно, сотрудники с ними побеседовали и записали все дан-
ные. Урок все-таки состоялся, но оказался последним. Родители ребят ре-
шили не рисковать, что вполне естественно. Так завершился и этот этап
моего романа.
А дальше... дальше первая в жизни поездка в страну, где говорят по-анг-
лийски. Правда, не в Старый Свет, а в Новый - напористый и деловитый.
Путешествие в "старую добрую Англию", которой нет, а может, никогда и не
было, еще только предстоит. Если даже оно и не осуществится, то останет-
ся мечтой. А что за роман без мечты и печали?

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 05-09-2007 12:18

осторожнее с грудью

Лежу я как-то в госпитале, а по соседству со мной парень лежит, койки через тумбочку. Разболтались с ним по душам, о том, о сем. А у него шрам на носу, неаккуратный такой. Я спрашиваю – откуда да почему. Да это, говорит, жена моя изобразила. Она у меня из-за размера груди сильно нервничает. Очень сильно. Я говорю – она же приходила к тебе в палату, нормальная у нее грудь! Вата там, она с ватой ходит, отвечает. И рассказал.

Поскольку груди у жены практически нет, всякие разговоры, телепрограммы с грудастыми тетками и просто косые взгляды на улице категорически запрещены. Уговоры и клятвы о том, что ее грудь ему очень нравится, заканчиваются обычно истериками и битьем посуды. И вот как-то прихожу я домой поздно, с дружеской попойки, жена уже спит. Голенькая вся такая, лежит сопит себе. Я плюхаюсь рядышком ничком, начинаю гладить. Она замурлыкала, а я да и скажи – как же я люблю твою грудь! Оказалось, спала она на животе…

И началось… Жена в ярости хватает с тумбочки будильник – и мне по роже. Вопли, крики, давай вещи собирать… А я чую – носу больно, мочи нет. К зеркалу, а там – стрелка минутная в носу торчит! Попробовал вытащить – не могу! Я к жене, говорю, ты хоть стрелку-то вытащи перед уходом, зараза психованая!. Нифига, хлопнула дверью и оставила погибать, как дятла.

Попробовал еще, а стрелка она же как гарпун, застряла и ни в какую. Я давай в скорую звонить, говорю – у меня в носу стрелка от будильника застряла, помогите, доктор! Скорая давай ржать, че, говорят, мужик, сам не в силах выдернуть? У нас полный город инфарктников, а ты со своей стрелой, Амур мля!!! Ну, повесил я трубку, взял бутылку водки и к соседу.

Прикинь, два часа ночи, открывает сосед дверь – там я, красивый такой, в одной руке бутылка водяры, в другой – два стакана, а в носу стрела. Сосед в икоту, что, спрашивает, время пить херши? И кулаком рот зажимает, гад…

Это мы щаз ржом себе спокойно, а в палате ночью все спят, он мне все это шопотом рассказывает, возмущаеца, заново все переживает… Я лежу, в подушку зубами вцепился и ржу, больных-то будить нельзя.

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 05-09-2007 12:21

Я человек тяжелой судьбы и лёгкого поведения


Родился 27 мартабря 1982 г. в тайне от родителей. По гороскопу Рысь. Плохо разбираюсь в музыке, любимый певец - Ленин. Хобби - косоглазие. В прошлой жизни был любимой лошадью любимого коня Будённого. Верю в смерть после жизни, в любовь после секса и в крем после бритья. Мое любимое занятие - игра в снежки на раздевание. Пять лет работал в консерватории имени Чайковского - клал кафель в классе саксофона. Образование: образовался путем слияния яйцеклетки со сперматозоидом. Регулярно делаю две вещи: сплю с Анжелиной Джоули и вру. Одеваюсь только в дорогих продуктовых магазинах. Накачал мышцы из Интернета а в детстве упал с дерева и повредил себе смекалку. Но зато я белая ворона среди темных лошадок. А отношения с женщинами не складываются в чемоданчик. Моя любимая еда - мезим. Еще увлекаюсь творчеством Николая Гумилёва и знаю около 80 рифм на слово Антон. Мой любимый фильм - клип Димы Билана “На берегу неба”.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 06-09-2007 12:50
О КАТЕГОРИЯХ БЕЗОБРАЗНОГО, ПРЕКРАСНОГО И ТЕХНИКИ
О категории безобразного

То, что искусство не исчерпывается понятием прекрасного и для наполнения его нуждается в безобразном, как отрицании этого понятия, давно стало общим местом. Но это отнюдь не означает отказа от категории безобразного как канона запретов. Данный канон уже не запрещает нарушений общепринятых норм и правил, он направлен лишь против тех из них, которые разрушают свойственную произведениям гармонию. Его действие распространяется лишь на сферу особенного — ничего неспецифического больше не должно быть. Запрет на безобразное стал запретом на неоформленное hic et nunc, на непроработанное, сырое. Диссонанс — это технический термин, предназначенный для восприятия посредством искусства того, что и эстетикой, и наивным мироощущением названо безобразным. Как бы то ни было, безобразное должно создавать или быть способным создавать один из моментов искусства; одна из работ Розенкранца, ученика Гегеля, носит название «Эстетика безобразного»1. Архаическое, да и традиционное искусство, со всеми его фавнами и силенами, не говоря уж об эпохе эллинизма, буквально кишит образами, считавшимися безобразными. Роль этого элемента в эпоху «модерна» возросла настолько, что из него возникло новое качество. Согласно принципам традиционной эстетики, этот элемент противоречит закону формы, которому подчиняется произведение, интегрируется им и подтверждает его тем самым вместе с силой субъективной свободы в произведении искусства по отношению к материалу, на основе которого возникли эти элементы безобразного. В высшем смысле материал этот может быть и прекрасным — благодаря той функции, которую он выполняет в создании образной композиции, например, или при установлении динамического равновесия; дело в том, что красота, по выражению Гегеля, связана не с рав- новесием, как с голым результатом, а с напряжением, которое и порождает результат. Гармония, которая в качестве результата отрицает напряжение, возникающее в ней, тем самым становится мешающим, фаль-

1 Rosenkranz Karl. Aesthetik des Haesslichen. Koenigsberg, 1853 [Розенкранц К. Эстетика безобразного].

71

шивым началом, если угодно — диссонансом. Гармоническая точка зрения на безобразное в эпоху «модерна» сменилась протестом. Отсюда возникает качественно новое. Анатомические мерзости Рембо и Бенна, физически отвратительное и отталкивающее у Беккета, скатологические (аморальные) черты в ряде современных драм уже не имеют ничего общего с мужицкой грубостью голландских живописцев XVII столетия. Анальное удовольствие и гордость искусства, слишком высокомерного, чтобы признать его своим, уволены в отставку; в безобразном закон формы капитулирует, проявив все свое бессилие. И то и другое насмехаются над возможностью фиксирования их с помощью дефиниций, о которой мечтает та или иная эстетическая теория, над ее нормами, ориентированными, пусть и не впрямую, на эти категории. Приговор, согласно которому что-то, например обезображенный промышленными зданиями ландшафт, деформированное живописью лицо, является просто безобразным, может спонтанно дать ответ на вопросы, возникающие в связи с такими феноменами, однако обходится без самоочевидности, с которой он проявляет себя. Впечатление, порождаемое безобразностью техники и индустриального ландшафта, формально объяснено не в достаточной степени, хотя оно могло бы сохраняться и впредь в совершенных и — в том смысле, как это понимал Адольф Лоос, — эстетически целостных целесообразных формах. Это впечатление восходит к принципу власти, разрушающего начала. Поставленные цели находятся в непримиримом противоречии с тем, что природа, сколь угодно опосредованно, хочет сказать сама, от собственного лица. В технике власть над природой отражается не посредством изображения, а является взору непосредственно. Ситуация может измениться только в результате переориентировки технических производительных сил, которые избирают критерием своего применения не просто желаемые цели, но и природу, формируемую с помощью технических средств. Высвобождение производительных сил могло бы после ликвидации различного рода дефицитов протекать в ином измерении, не будучи связано единственно с количественным увеличением производства. Первые попытки решения этой проблемы показывают, где чисто функциональные постройки вписываются в формы и линии ландшафта; может быть, это происходит уже там, где материалы, из которых изготовляются артефакты, по своему происхождению связаны с окружающей средой и являются ее неотъемлемым компонентом, как некоторые крепости и замки. То, что мы называем культурным ландшафтом, прекрасно в качестве схемы этих возможностей. Рациональность, которая воспользовалась бы этими мотивами, смогла бы помочь затянуться ранам рациональности. Приговор, который буржуазное сознание наивно выносит безобразности разрушенного индустрией ландшафта, касается ситуации, связанной с видимым покорением природы там, где природа обращает к людям фасад своей непокоренности. Вот почему это негодование уживается с идеологией покорения. Такая безобразность исчезла бы, если бы в один прекрасный день отношение людей к природе лишилось бы своего репрессивного характера, который продолжает подавление людей, а не наоборот. Потенциальные воз-

72

можности для этого в опустошенном техникой мире заключаются в ставшей миролюбивой технике, а не в создании заранее запланированных эксклавов (частичных ареалов). В так называемом «просто» безобразном нет ничего, что в силу его роли и места в произведении, эмансипированном от чисто потребительских, «кулинарных» вкусов и пристрастий, не могло бы отбросить свою безобразность. То, что фигурирует в качестве безобразного, исторически принадлежит к старшему поколению, являясь изгоем на пути искусства к обретению своей автономии, в силу чего оно и является посредником для самого себя. Понятие безобразного, похоже, возникало повсюду там, где искусство отдалялось от своей архаической фазы, — оно означает его постоянное возвращение, тесно связанное с диалектикой Просвещения, в которой искусство принимает участие. Архаическая безобразность, все эти каннибальски угрожающие рожи отражали определенное содержание, выражая тот страх, который они распространяли вокруг себя как греховное начало. С ослаблением мифического страха благодаря пробуждению субъекта реализуются те черты табу, органоном которого они были; воплощением безобразного они становятся по отношению к идее примирения, которая является миру с помощью субъекта и свободы, выступающей основой его жизнедеятельности. Но старые пугала продолжают жить в истории, неподвластные освобождающей силе свободы, где субъект в качестве агента несвободы продолжает укреплять власть мифических чар, против которых он восстает и которым он подчиняется. Фраза Ницше о том, что все хорошее в свое время было дурным, мысль Шеллинга об ужасном как начале всех вещей — все это давно было известно искусству. Отвергнутое и вновь возвратившееся содержание возвышается до уровня воображения и формы. Красота — это не платонически чистое начало, а результат отторжения того, что некогда внушало страх, что лишь ретроспективно, исходя из телоса этого начала, становится безобразным, как бы отвергая его. Красота — это непрекращающееся очарование, передающее эстафету от одного ее поклонника к другому. Многозначность безобразного коренится в том, что субъект подводит под свои абстрактные и формальные категории все, чему он выносит приговор в искусстве — как сексуально полиморфному, так и насильственно искаженному и мертвенному. Из постоянно возвращающегося возникает то антитетическое «другое», без которого искусст- ва вообще не существовало бы, если исходить из понятия искусства как такового; воспринимаемое в процессе отрицания, это «другое» подтачивает— с целью исправления — жизнеутверждающие позиции одухотворяющего искусства, представляющего собой антитезис прекрасному, антитезисом которого оно являлось. В истории искусства диалектика безобразного поглощает и категорию прекрасного; в свете этого китч предстает как прекрасное в виде безобразного, табуированным во имя того же прекрасного, каким он был некогда и которому он отныне ввиду отсутствия своего партнера противоречит. Но то, что понятие безобразного, как и его позитивный коррелят, допускает лишь формальное определение проблемы, находится в самой глубокой взаимосвязи с присущим искусству процессом просвещения. Ведь чем больше искус-

73

ство находится во власти субъективности, чем более непримиримым проявляет оно себя в отношении всего, что предписано заранее, тем больше субъективный разум, просто-напросто говоря формальный принцип, становится эстетическим каноном1. Это формальное начало, подчиняющееся субъективным закономерностям без учета их «другого», сохраняет, бестрепетно воспринимая воздействия какого-либо подобного «другого», нечто напоминающее чувство приятности — субъективность бессознательно наслаждается сама собой, чувство ее всевлас- тия наполняет душу. Эстетика приятного, в свое время лишенная ощущения жесткой материальности, совпадает с математическими отношениями, существующими в художественном объекте, которые находят свое самое блестящее выражение, так называемое «золотое сечение», в изобразительном искусстве и в простых обертонах музыкальных созвучий. Всей эстетике удовлетворения пристало парадоксальное название пьесы Макса Фриша о «Дон Жуане» — «Любовь к геометрии». Формализм в понятии безобразного и прекрасного, в том виде, как его понимает кантовская эстетика, против которого художественная форма не обладает иммунитетом, искусство вынуждено уплачивать как пошлину за то, что оно поднимается над господством природных сил только для того, чтобы продолжить его как господство над природой и людьми. Формалистический классицизм совершает афронт (оскорбление) в отношении красоты — он пачкает то самое понятие, которое и придает ему высокий, почти божественный статус, тем насильственным, аранжирующим, «компонующим», что присуще его наиболее выдающимся, показательным произведениям. То, что «накладывается», добавляется, втайне разрушает гармонию, которая осмеливается установить свое господство, — навязанная в приказном порядке обязательность остается необязательной. При условии, что содержательная эстетика не в состоянии резко аннулировать формальный характер безобразного и прекрасного, содержание этих понятий поддается определению. Именно оно придает им весомость, которая не позволяет материальному пласту произведения в силу его грубо вещного перевеса корригировать присущую прекрасному абстрактность. Примирение как насильственное деяние, эстетический формализм и непримиримая жизнь образует триаду.

Социальный аспект и философия истории безобразного

Скрытое содержание формального измерения, определяемого понятиями безобразное — прекрасное, имеет свой социальный аспект. Мотив, в силу которого в искусство было допущено безобразное, носил антифеодальный характер — крестьяне обрели способность вос-

1 Horkheimer Max, Adorno Theodor W. Dialektik der Aufklaerung. Philosophische Fragmente, 2. Aufl. Frankfurt a. М., 1969 [Хоркхаймер Макс, Адорно Теодор В. Диалектика Просвещения. Философские фрагменты].

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 06-09-2007 12:51
74

принимать искусство. У Рембо, в стихотворениях которого, живописующих обезображенные трупы, это измерение воплощается еще более последовательно и неумолимо, чем даже в «Мученице» Бодлера, женщина говорит во время штурма Тюильри: «Je suis crapule»1, олицетворяя собой четвертое сословие, или люмпен-пролетариат. То подавленное, что жаждет переворота, по нормам «красивой» жизни в безобразном обществе считается грубым, искаженным злобой, оно несет на себе все признаки унижения, которое оно вынуждено тер- петь под грузом несвободного, главным образом физического труда. Среди прав человека тех, кто оплачивает пир культуры, есть и полемически заостренное против жизнеутверждающей идеологической тотальности право присвоения этих признаков Мнемозины как своего рода образа. Искусство должно сделать своим делом то, что объявлено вне закона как безобразное, и не для того, чтобы интегрировать его, смягчить или примирить людей с его существованием с помощью юмора, более отталкивающего, чем все отталкивающее, а для того, чтобы в картинах безобразного заклеймить позором этот мир, который создает и воспроизводит безобразное по своему образу и подобию, хотя даже в нем все еще живет возможность жизнеутверждающего начала как согласие с унижением, которое легко превращается в симпатию к униженным. В склонности нового искусства к омерзительному и физически отвратительному, которому апологеты существующего порядка вещей не в силах противопоставить ничего более убедительного, чем тезис, согласно которому существующий порядок вещей уже достаточно безобразен, почему искусство и обязано изображать одну лишь красоту, пробивается критический материалистический мотив, поскольку искусство посредством своих автономных образов обвиняет власть предержащую, в том числе и ту, которая возвышена до уровня духовного принципа, и представляет свидетельства о том, что эта власть вытесняет и отвергает. В образе сохраняется в виде иллюзии, видимости то, что существовало по ту сторону образа. Социально безобразное высвобождает мощные эстетические возможности, как это происходит в первой части «Вознесения Ганнеле», где в дело вступает черная как смоль тьма, о которой никто и не подозревал. Этот процесс можно сравнить с введением в расчеты отрицательных величин — они сохраняют свой отрицательный характер в континууме всего произведения. Существующий порядок вещей справляется с ними только в том случае, если он заглатывает графику с изображением исхудавших от голода детей рабочих, воспринимая эти кричащие картины как документы, свидетельствующие о существовании того доброго сердца, которое бьется и в самых ужасных обстоятельствах, обещая тем самым, что обстоятельства не так уж и ужасны. Такому согласию с существующим порядком вещей искусство противостоит тем, что оно устраняет с помощью своего формального языка остаток жизнеутверждающих настроений, еще сохранявшихся в рамках социального реализма, — в этом и

1 «Я сволочь» (фр.). Из стихотворения А. Рембо «Кузнец».

75

заключается социальный момент формального радикализма. Инфильтрация эстетического моралью, которую Кант искал за рамками произведений искусства, в области возвышенного, клеветнически объявляется апологетами культуры вырождением. Несмотря на все усилия, которые искусство прилагало в ходе своего развития, чтобы установить свои границы, оно никогда в полной мере не осознавало, выступая в качестве своего рода дивертисмента, все, что напоминает о неустойчивости, шаткости этих границ, все двойственное по своей природе, смешанное, сомнительное, — все это провоцирует сильнейшее неприятие. Эстетический вердикт, вынесенный безобразному, опирается на верифицируемую социально-психологически склонность людей приравнивать со всем основанием безобразное к выражению страдания и предавать его поруганию, перенося на него свое отношение к страданию. Гитлеровский рейх подверг проверке и это явление, как и всю буржуазную идеологию, — чем безжалостнее пытали палачи в гестаповских подвалах свои жертвы, тем строже следили за тем, чтобы здание государства оставалось незыблемым. Инвариантные теории, исповедующие принцип неизменности художественных ценностей, склонны упрекать искусство в вырождении. Антитезисом этому понятию должно служить не что иное, как природа, гарантией которой и является то, что в глазах идеологии выглядит как вырождение. Искусству нет необходимости защищаться от упреков в вырождении; услышав их, оно отказывается утверждать прогнивший миропорядок как вечносущую, незыблемую природу. Но в результате того, что искусство обладает силой, позволяющей ей скрывать то, что противоположно ему по своей природе, нисколько не ослабляя накала своей тоски, более того, преобразуя свою тоску в силу, безобразное одухотворяется, как это пророчески заметил Георге в своем предисловии к переводу «Цветов зла». На это намекает заголовок «Spleen et ideal»1, то же самое явление можно назвать и другим словом — «навязчивая идея», обозначив им все, что противится формированию идеала, рассматривая все враждебное искусству как его движущую силу, которая расширяет понятие искусства, выводя его за рамки идеала. Этому и служит безобразное в искусстве. Но что такое безобразное? Это не только то ужасное, что изображается в произведении искусства. Во всей манере поведения искусства, во всей его повадке есть, как об этом знал еще Ницше, что-то ужасное. В художественных формах ужасное становится источником творческого воображения, дающего художнику право что-то вырезать из живой плоти искусства, из живого тела языка, из звуков, из зримого жизненного опыта. И чем чище, незамутненнее форма, чем выше степень автономности произведений искусства, тем они ужаснее. Призывы к более гуманной позиции произведений искусства, к тому, чтобы они прислушивались к человеку, к людям, к своей виртуальной публике, регулярно размывают качество произведений, ослабляют закон формы. То, что искусство обрабатывает в самом широком смысле этого слова, оно подавляет,

1 «Сплин и идеал» (фр.).

76

являя собой продолжающий жить в игре ритуал покорения природы. Это наследственный грех искусства; в этом же и его перманентный протест против морали, которая ужасно карает ужасное. Произведения искусства, однако, от аморфного, над которым они неизбежно творят насилие, приходят к форме, которая, будучи обособленной, все же что-то спасает. Только в этом и заключается примиряющее начало формы. Насилие же, осуществляемое в отношении материалов, творится по образу и подобию того насилия, которое исходит из этих материалов и которое выживает в его противостоянии форме. Субъективное господство процесса формирования не осуществляется в отношении индифферентных материалов, а извлекается из них, ужас формирования, создания формы представляет собой мимесис в отношении мифа, с которым это ужасное носится. Греческий гений бессознательно придал этому аллегорическую форму — на раннедорическом рельефе из археологического музея Палермо, из Селинунта, изображен Пегас, выскакивающий из крови Медузы. Если ужасное поднимает голову в новых произведениях искусства, не искажая своей формы, это означает, что оно признает ту истину, согласно которой перед лицом преобладания реальности искусство уже не вправе априори надеяться на трансформацию ужасного в форму. Ужасное является частью критического самосознания искусства; оно отчаивается в оправданности тех притязаний на власть, которые оно выдвигает, будучи примирившимся с миром. В обнаженном виде ужасное проявляется в произведениях искусства, как только пошатнется собственное обаяние искусства. Отраженные в мифах ужасные черты красоты входят составной частью в произведения искусства, являя собой их неотразимость, ту самую неотразимость, которую некогда признавали за Пифоном Афродиты. Точно так же как сила мифа на олимпийской стадии его развития переходила от аморфного к единому, целостному, подчиняющему себе многое и многих, сохраняя разрушающее начало мифа, так и великие произведения искусства сохраняют разрушающее начало, проявляющееся в авторитете их успеха как раздробляющее форму на мельчайшие клочки, разбивающее ее. От них исходит мрачное сияние; прекрасное повелевает негативностью, которая выглядит в нем укрощенной. Даже от внешне самых нейтральных объектов, которые искусство стремилось увековечить как прекрасные, исходит — словно они страшатся за жизнь, которая покинет их в результате такого увековечения, — что-то жесткое, не поддающееся ассимиляции, отвратительное — особенно от предметов материальных. Формальная категория сопротивления, в которой, однако, нуждается произведение искусства, если оно не хочет опуститься до уровня той пустой игры, о которой говорил Гегель, вносит в произведения счастливых периодов в искусстве, как, например, эпоха импрессионизма, жестокость метода, так же как, с другой стороны, и сюжеты, легшие в основу великих творений импрес- сионизма, редко обладали миролюбивой натурой, а были пронизаны ци- вилизаторскими элементами, которые peinture^1 с восторгом стремится впитать в себя.

живопись (фр.).

Страницы: << Prev 1 2 3 4 5  ...... 14 15 16 17 Next>> ответить новая тема
Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Что есть юмор?

KXK.RU