Стихи о любви к природным явлениям.

  Вход на форум   логин       пароль   Забыли пароль? Регистрация
On-line:  

Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Стихи о любви к природным явлениям.

Страницы: 1 2 3 4 Next>> ответить новая тема

Автор Сообщение

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 15-07-2007 14:25
Продолжение темы
Начало смотри http://offtop.ru/e1945/

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 17-07-2007 18:56
Василий Жуковский


ЦВЕТОК
Минутная краса полей,
Цветок увядший, одинокий,
Лишён ты прелести своей
Рукою осени жестокой.

Увы! нам тот же дан удел,
И тот же рок нас угнетает:
С тебя листочек облетел -
От нас веселье отлетает.

Отъемлет каждый день у нас
Или мечту, иль наслажденье.
И каждый разрушает час
Драгое сердцу заблужденье.

Смотри... очарованья нет;
Звезда надежды угасает...
Увы! кто скажет: жизнь иль цвет
Быстрее в мире исчезает?

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 18-07-2007 13:13
Лев Квитко

Великан

Гляди, соломинка идет —
Эй, встречный, берегись! —
Сквозь травы, хворост напролом,
По кочкам вверх и вниз.

Идет соломинка, спешит,
Все валит по пути.
— Эй, встречный, жизнь побереги,
С дороги свороти!

Нет, что-то здесь не то.
Какой соломинка ходок?
Помилуйте, да кто бы мог
Вот так шагать без ног?

Да тут все дело в муравье:
Хоть он и не силен,
Все ж великана на спине
Отважно тащит он.

Кто ж великан тогда из двух?
Как разобраться тут?
Мурашка ломится вперед,
Хоть не по силам труд.

Легко ли, тяжко — все равно!
Кто думает о том,
С любым управишься бревном,
Раз нужно строить дом!

1945
Перевод Т. Спендиаровой

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 19-07-2007 13:56

Бенедикт Ливщиц


ДОЖДЬ В ЛЕТНЕМ САДУ

О, как немного надо влаги,

Одной лишь речи дождевой,

Чтоб мечущийся в саркофаге

Опять услышать голос твой!



Мы легковерно ищем мира,

Низвергнув царствие твое,

И в связке дикторской секира

Утоплена по острие.



Но плеск — и ты в гранитном склепе

Шевелишься, и снова нов

Твой плен, и сестры всё свирепей

Вопят с Персеевых щитов:



Ничто, ничто внутрирубежный,

Двухвековой — ничто — союз!

И полон сад левобережный

Мятежным временем медуз.



1915


Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 19-07-2007 14:22
Сергей Есенин
Собаке Качалова

Дай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду.
Давай с тобой полаем при луне
На тихую, бесшумную погоду.
Дай, Джим, на счастье лапу мне.

Пожалуйста, голубчик, не лижись.
Пойми со мной хоть самое простое.
Ведь ты не знаешь, что такое жизнь,
Не знаешь ты, что жить на свете стоит.

Хозяин твой и мил и знаменит,
И у него гостей бывает в доме много,
И каждый, улыбаясь, норовит
Тебя по шерсти бархатной потрогать.

Ты по-собачьи дьявольски красив,
С такою милою доверчивой приятцей.
И, никого ни капли не спросив,
Как пьяный друг, ты лезешь целоваться.

Мой милый Джим, среди твоих гостей
Так много всяких и невсяких было.
Но та, что всех безмолвней и грустней,
Сюда случайно вдруг не заходила?

Она придет, даю тебе поруку.
И без меня, в ее уставясь взгляд,
Ты за меня лизни ей нежно руку
За все, в чем был и не был виноват.


1925 год

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 20-07-2007 18:11
Владимир Антропов.

Метель.

Золотые мои, погибшие в этом снегу,
Я еще остаюсь в живых. Меня едва слышно.
Горло хватает сырыми узлами жгут
Вас поглотившей метели. Никто не вышел.

Никто не вышел... Сажа ваша бела.
Шопот срывается с губ, цепляясь, последним беженцем,
Слова иссякли, в ладони - кусочек льда,
Инея свежежелезная нежность.

Что же, еще семь кругов - соври, соври круговерть...
Что же, не пропасть крика - пропасть немого шага:
Вы умели заплакать, когда говорили: смерть.
Я говорю ей: жить, я шепчу, подаю ей знаки.

Она приблизится - войлочная пелена,
Обнимет, прижмет к мешковатой своей шинели -
И я - сквозь рукав - напоследок услышу тебя, тишина,
Бедный твой голос, столетье, что пулями был жалеем.

Как жалость их голодна, колюча твоя щека
В царапинах - слез алмазные стеклорезы,
Я говорю тебе: жить... снова: жить... и затихаю, как
Железо, сквозь войлок чувствующее - железо.

Иссякли слова, пригоршня почти пуста,
Красный комок никак из губ не напьется.
Столбы верстовые, два стелящихся куста
Алый комочек, мокрых метелей кольца...

12.2000


Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 20-07-2007 19:41
Эдуард Успенский
Тигр вышел погулять

Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел тигр погулять.
Запереть его забыли.
Раз, два, три, четыре, пять.

Он по улице идет,
Ни к кому не пристает,
Но от тигра почему-то
Разбегается народ.

Кто на дерево забрался,
Кто укрылся за ларек,
Кто на крыше оказался,
Кто забился в водосток.

А на елке, как игрушки,
Разместились две старушки.
Опустел весь город мигом -
Ведь опасны шутки с тигром.

Видит тигр - город пуст:
"Дай-ка, - думает, - вернусь.
В зоопарке веселей,
Там всегда полно людей!"

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 21-07-2007 12:09
открываем рубрику "Ребятам о зверятах"


Светлана Антипченко

***

на стене замерла
кошка
рисовали её
чёрным
глаз печальный на вас
скошен
и послать бы её
к чёрту
у стены не боясь
смерти
воробей расклевал
крошки
нарисуйте кота
дети
подарите его
кошке
пусть гуляют вдвоём
с кошкой
по кирпичной своей
кладке
в одиночку гулять
тошно
а вдвоём даже здесь
сладко
не догонит собак
свора

будет наша любовь
вечной
подожди за углом
дворник
пусть наступит у нас
вечер

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 21-07-2007 17:02
Борис Владимирович Заходер

Мордочка, хвост и четыре ноги

Едва мы
Чуть-чуть обогнали мартышку,
К высотам прогресса направив шаги, -
За нами сейчас же
Помчались вприпрыжку
Мордочка, хвост и четыре ноги.
Порою
С пути нам случается сбиться
(Кругом темнота, и не видно ни зги),
Но нам не дадут
Насовсем заблудиться -
Мордочка, хвост и четыре ноги!
Пусть в чаще
Свирепые хищники воют -
Тебе не страшны никакие враги.
- Не бойся, мы рядом! - тебя успокоят
Мордочка, хвост и четыре ноги.

А если порою
Тоска тебя гложет
(Бывает такая тоска, хоть беги),
Поверь,
Что никто тебе так не поможет,
Как
Мордочка, хвост и четыре ноги.

Маленечко мяса,
Маленечко каши...
(Короче - влезать не придется в долги!)
Матрасик в углу...
И вот они - наши:
Мордочка, хвост и четыре ноги!

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 22-07-2007 13:09
Густаво Адольфо Беккер

Ты-ураган, я - башня на вершине,
Опроверженье всех твоих побед.
Снести меня или самой разбиться, -
иного нет!
Ты - океан, а я - скала, и волны
Разит упрямо каменный стилет.
Снести меня или самой разбиться, -
иного нет!
Прекрасна ты, я - горд, и ты привыкла
царить, а я - не уступать в ответ.
Узка тропа, и мы должны столкнуться, -
иного нет!

Кандидат
Группа: Участники
Сообщений: 1488
Добавлено: 23-07-2007 17:38
Кавказ
Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины;
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.
Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье.

Здесь тучи смиренно идут подо мной;
Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады;
Под ними утесов нагие громады;
Там ниже мох тощий, кустарник сухой;
А там уже рощи, зеленые сени,
Где птицы щебечут, где скачут олени.

А там уж и люди гнездятся в горах,
И ползают овцы по злачным стремнинам,
И пастырь нисходит к веселым долинам,
Где мчится Арагва в тенистых брегах,
И нищий наездник таится в ущелье,
Где Терек играет в свирепом веселье;

Играет и воет, как зверь молодой,
Завидевший пищу из клетки железной;
И бьется о берег в вражде бесполезной
И лижет утеся голодной волной...
Вотще! нет ни пищи ему, ни отрады:
Теснят его грозно немые громады.

1829, Александр Пушкин


Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 23-07-2007 18:14
Николай Недоброво
АННА АХМАТОВА1
1


Первый сборник стихов Анны Ахматовой «Вечер», изданный в начале 1912 года, был вскоре распродан. Затем ее стихи появлялись в различных повременниках, а в марте 1914 года вышел новый сборник «Четки», в который включена также значительная часть стихотворений из «Вечера». Среди неповоторенных стихов есть казненные с излишним жестокосердием2.

По выходе первого сборника на стихах Ахматовой заметили печать ее личной своеобычности, немного вычурной; казалось, она и делала стихи примечательными. Но неожиданно личная манера Ахматовой, и не притязавшая на общее значение, приобрела, через «Вечер» и являвшиеся после стихи, совсем как будто не обоснованное влияние. В молодой поэзии обнаружились признаки возникновения ахматовской школы, а у ее основательницы появилась прочно обеспеченная слава.

Если единичное получило общее значение, то, очевидно, источник очарования был не только в занимательности выражаемой личности, но и в искусстве выражать ее: в новом умении видеть и любить человека. Я назвал перводвижущую силу ахматовского творчества. Какие точки приложения она себе находит, что приводит в движение своею работою и чего достигает — это я стараюсь показать в моей статье.



2


Пока не было «Четок», вразброд печатавшиеся после «Вечера» стихи ложились в тень первого сборника, и рост Ахматовой не осознавался вполне. Теперь он очевиден: перед глазами очень сильная книга властных стихов, вызывающих большое доверие.

Оно прежде всего достигается свободою ахматовской речи.

Не из ритмов и созвучий состоит поэзия, но из слов; из слов уже затем, по полному соответствию с внутренней их жизнью, и из сочетания этих живых слов вытекают, как до конца, внутренностью слов обусловленное следствие, и волнения ритмов, и сияния звуков — и стихотворение держится на внутреннем костяке слов. Не должно, чтобы слова стихотворения, каждое отдельно, вставлялись в ячейки некоей ритмо-инструментальной рамы: как ни плотно они будут пригнаны, чуть мысленно уберешь раму, все слова расскакиваются, как вытряхнутый типографский шрифт.

К стихам Ахматовой последнее не относится. Что они построены на слове, можно показать на примере хотя бы такого стихотворения, ничем в «Четках» не выделяющегося:

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха,
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои!





Речь проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия? А что, если еще раз прочесть да заметить, что когда бы мы так разговаривали, то, для полного исчерпания многих людских отношений, каждому с каждым довольно было бы обменяться двумя-тремя восьмистишиями — и было бы царство молчания. А не в молчании ли слово дорастает до той силы, которая пресуществляет его в поэзию?


Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем... —




какая простая, совсем будничная фраза, как она спокойно переходит из стиха в стих, и как плавно и с оттяжкою течет первый стих — чистые анапесты, коих ударения отдалены от конца слов, так кстати к дактилической рифме стиха. Но вот, плавно перейдя во второй стих, речь сжимается и сечется: два анапеста, первый и третий, стягиваются в ямбы, а ударения, совпадая с концами слов, секут стих на твердые стопы. Слышно продолжение простого изречения:
...нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.





Но ритм уже передал гнев, где-то глубоко задержанный, и все стихотворение вдруг напряглось им. Этот гнев решил все: он уже подчинил и принизил душу того, к кому обращена речь; потому в следующих стихах уже выплыло на поверхность торжество победы — в холодноватом презрении:


Ты напрасно бережно кутаешь...




Чем же особенно ясно обозначается сопровождающее речь душевное движение? Самые слова на это не расходуются, но работает опять течение и падение их: это «бережно кутаешь» так изобразительно и так, если угодно, изнеженно, что и любимому могло быть сказано, оттого тут и бьет оно. А дальше уже почти издевательство в словах:


Мне плечи и грудь в меха... —




этот дательный падеж, так приближающий ощущение и выдающий какое-то содрогание отвращения, а в то же время звуки, звуки! «Мне плечи и грудь...» — какой в этом спондее и анапесте нежный хруст все нежных, чистых и глубоких звуков.

Но вдруг происходит перемена тона на простой и значительный, и как синтаксически подлинно обоснована эта перемена: повторением слова «напрасно» с «и» перед ним:
И напрасно слова покорные...





На напрасную попытку дерзостной нежности дан был ответ жестокий, особо затем оттенено, что напрасны и покорные слова, особливость этого оттенения очерчивается тем, что соответствующие стихи входят уже в другую рифмическую систему, во второе четверостишие:


И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.




Как это опять будто заурядно сказано, но какие ответы играют на лоске этого щита — щит ведь все стихотворение. Не сказано: и напрасны слова покорные, — но сказано: и напрасно слова покорные говоришь... Усиление представления о говорении не есть ли уже и изобличение? И нет ли иронии в словах: «покорные», «о первой»? И не оттого ли ирония так чувствуется, что эти слова выносятся на стянутых в ямбы анапестах, на ритмических затаениях?

В последних двух стихах:


Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои! —




опять непринужденность и подвижная выразительность драматической прозы в словосочетании, а в то же время тонкая лирическая жизнь в ритме, который, вынося на стянутом в ямб анапесте слово «эти», делает взгляды, о которых упоминается, в самом деле «этими», то есть вот здесь сейчас видимыми. А самый способ ведения последней фразы, после обрыва предыдущей волны, восклицательным словом «как», — он сразу показывает, что в этих словах нас ждет нечто совсем новое и окончательное. Последняя фраза полна горечи, укоризны, приговора и еще чего-то. Чего же? Поэтического освобождения от всех горьких чувств и от стоящего тут человека; оно несомненно чувствуется, а чем дается? Только ритмом последней строки, чистыми, этими совершенно свободно, без всякой натяжки раскатившимися анапестами; в словах еще горечь: «несытые взгляды твои», но под словами уже полет. Стихотворение кончилось на первом вздроге крыльев, но, если бы его продолжить, ясно: в пропасть отрешения отпали бы действующие лица стихотворения, но один дух трепетал бы, вольный, в недосягаемой высоте. Так освобождает творчество.

В разобранном стихотворении всякий оттенок внутреннего значения слова, всякая частность словосочетания и всякое движение стихового строя и звучания — все работает в словообразовании и в соразмерности с другим, все к общей цели, и бережение средств таково, что сделанное ритмом уже не делается, например, значением; ничто, наконец, не идет одно вопреки другому: нет трения и взаимоуничтожения сил. Оттого-то так легко и проникает в нас это такое, оказывается, значительное стихотворение.

А если обратить внимание на его стройку, то придется еще раз убедиться в вольности и силе ахматовской речи. Восьмистишие из двух простых четырехстрочных рифмических систем распадается на три синтаксических системы: первая обнимает две строчки, вторая — четыре и третья — снова две; таким образом, вторая синтаксическая система, крепко сцепленная рифмами с первой и третьей, своим единством прочно связует обе рифмические системы, притом хоть и крепкою, но упругою связью: выше я отметил, говоря о драматической действенности способа введения второго «напрасно», что смена рифмических систем тут и надлежаще чувствуется и производительно работает.

Итак, при разительной крепости стройки, какая в то же время напряженность упругими трепетаниями души!

Стоит отметить, что описанный прием, то есть перевод цельной синтаксической системы из одной рифмической системы в другую, так, что фразы, перегибая строфы в средине, скрепляют их края, а строфы то же делают с фразами, — один из очень свойственных Ахматовой приемов, которым она достигает особой гибкости и вкрадчивости стихов, ибо стихи, так сочлененные, похожи на змей. Этим приемом Анна Ахматова иногда пользуется с привычностью виртуоза.



3


Разобранное стихотворение показывает, как говорит Ахматова. Ее речь действенна, но песнь еще сильнее узывает душу.

В этом можно убедиться по стихотворению:


Углем наметил на левом боку
Место, куда стрелять,
Чтоб выпустить птицу — мою тоску
В пустынную ночь опять.

Милый, не дрогнет твоя рука,
И мне не долго терпеть.
Вылетит птица — моя тоска,
Сядет на ветку и станет петь.

Чтоб тот, кто спокоен в своем дому,
Раскрывши окно, сказал:
«Голос знакомый, а слов не пойму»,
И опустил глаза.




В песне, как прежде в речи, та же непринужденность словорасположения — этих слов, без насилия над языком, не соединить иначе, как в эти стихи: стихи выпелись из просто сказанных слов; оттого такими искренними и острыми они воспринимаются. Примечателен их песенный лад: он — свободный стих дактиле-хореического ключа, живой и впечатлительный; начинаясь чисто дактилической строкой и в последующих стихах то и дело, особенно в конце стихов, сменяя дактили на хореи, стихотворение особенную нежную томность приобретает от запевов (анакруз) третьего, четвертого, шестого, девятого и десятого стихов, от этих лишних, до первого главного ударения, в начале стиха раздающихся слогов. Например, начало второй строфы:


Милый, не дрогнет твоя рука,
И мне не долго терпеть.




Стихотворение сложено в трех строфах. Первая построена эподически: четные стихи, трехударные, короче нечетных, четырехударных. Вторая строфа начинается такою же стройкою: второй стих трехударен; поэтому того же ждешь и от четвертого, но вдруг он оказывается, как нечетный, четырехударным. Этот стих:


Сядет на ветку и станет петь, —




на котором происходит перелом лирической волны, и значительность стиха еще приподнимается именно ритмическим его перенасыщением, которое, таким образом, исполняет определенную и необходимую в стихотворении работу. Лирический перелом именно в конце второй строфы еще яснее чувствуется по сопоставлению с песенною связью первых строф — с тем, как они скликаются между собою третьими своими, очень певучими стихами:


Чтоб выпустить птицу — мою тоску...




и


Вылетит птица — моя тоска...




Третья строфа, таким образом, как бы обособлена: она снова эподического строения, по образцу первой; только в последнем стихе первый, везде ударяемый (с необходимою оговоркою о строках с запевами), слог ударение теряет (тут — не запев, так как первое ударение ложится на четвертом слоге), отчего стих становится особенно легким, совсем летучим. И не даром, а в полном соответствии с вызываемым им видением; ведь это стих:


И опустил глаза,




Какой он нежный и скромный, а самое верное — тающий. В чем же источник этого последнего ощущения? Конечные созвучия во всем стихотворении — рифмы, во всем, кроме одного созвучия, связующего именно последний стих с десятым: сказал — глаза. Оно — ассонанс, и не совпадение созвучия в том, что в откликающемся стихе не договорен, как тонкое облако растаял последний звук л, но, чтобы не убыло нежности, этот нежный звук вообще не пропал: созвучие «сказал» — с оставлен без отклика; затем идет созвучие гортанных к и г, созвучие а, з и опять а; а то л, которое в десятом стихе слышится в конце созвучного слова, в двенадцатом легло к началу, между гортанным и первым а: сказал — глаза.

В дальнейшем, когда мне случится касаться отдельных стихотворений, я уже не буду говорить о том, как волнующаяся душа творения выявляется в звучащей плоти слова.



4


В разнообразных стихотворениях и без подчеркивания поражает струнная напряженность переживаний и безошибочная меткость острого их выражения. В этом сила Ахматовой. С какой радостью, что больше уже не придется хотя вот в этом, в затронутом ею, томиться невыразимостью, читаешь точно в народной словесности родившиеся речения:


Безвольно пощады просят
Глаза. Что мне делать с ними,
Когда при мне произносят
Короткое звонкое имя?




Или такое:


Столько просьб у любимой всегда,
У разлюбленной просьб не бывает.




Человек века томится трудностью речи о своей внутренней жизни: столького не выговорить за неустройством слов — и, прижатый молчанием, дух медлит в росте. Те поэты, которые, как древле Гермес, обучают человека говорить, на вольный рост выпускают внутренние его силы и, щедрые, надолго хранят его благодарную память.

Напряжение переживаний и выражений Ахматовой дает иной раз такой жар и такой свет, что от них внутренний мир человека скипается с внешним миром. Только в таких случаях в стихах Ахматовой возникает зрелище последнего; оттого и картины его не отрешенно пластичны, но, пронизанные душевными излучениями, видятся точно глазами тонущего:



Рассветает. И над кузницей
Подымается дымок.
Ах, со мной, печальной узницей,
Ты опять побыть не смог.




Или продолжение стихотворения о просящих пощады глазах:


Иду по тропинке в поле
Вдоль серых сложенных бревен.
Здесь легкий ветер на воле
По-весеннему свеж, неровен.




Иногда лирическая скромность заставляет Ахматову едва намекнуть на страдание, ищущее выражения в природе, но в описании все-таки слышны удары сердца:


Ты знаешь, я томлюсь в неволе,
О смерти Господа моля.
Но все мне памятна до боли
Тверская скудная земля.

Журавль у ветхого колодца,
Над ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба, и тоска,

И те неяркие просторы,
Где даже голос ветра слаб,
И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб




Однако слезы текут из глаз от этого безголосого ветра.



5


Уже по вышеприведенным стихам Ахматовой заметно присутствие в ее творчестве властной над душою силы. Она не в проявлении «сильного человека» и не в выражении переживаний, дерзновенно направленных на впечатлительность душ: лирика Ахматовой полнится противоположным содержанием. Нет, эта сила в том, до какой степени верно каждому волнению, хотя бы и от слабости возникшему, находится слово, гибкое и полнодышащее, и, как слово закона, крепкое, стойкое. Впечатление стойкости и крепости слов так велико, что, мнится, целая человеческая жизнь может удержаться на них; кажется, не будь на той усталой женщине, которая говорит этими словами, охватывающего ее и сдерживающего крепкого панциря слов, состав личности тотчас разрушится, и живая душа распадется в смерть.

И надобно сказать, что страдальческая лирика, если она не дает только что описанного чувства, — нытье, лишенное как жизненной правды, так и художественного значения. Если ты все стонешь о предсмертном страдании и не умираешь, не станет ли презренною слабость твоей дрябло лживой души? — или пусть будет очевидным, что, в нарушение законов жизни, чудесная сила, не сводя тебя с пути к смерти, каждый раз удерживает у самых ворот. Жестокий целитель Аполлон именно так блюдет Ахматову. «И умерла бы, когда бы не писала стихов», — говорит она каждою страдальческою песнью, которая оттого, чего бы ни касалась, является еще и славословием творчеству.



6


Жизнеспасительное действие поэзии в составе лирической личности Ахматовой предопределяет и круг ее внимания, и способ ее отношения к явлениям, в этот круг входящим.

Тот, кому поэзия — спаситель жизни, из боязни очутиться вдруг беззащитным не распустит своих творческих способностей на наблюдательные прогулки по окрестностям и не станет писать о том, до чего ему мало дела, но для себя сохранит все свое искусство.

По той же основной причине не с исследовательским любопытством, в котором мне всегда чудится недоброжелательство к человеку, смотрит она на личную жизнь. Всегда пристрастно и порывисто ее осознание жизненного мгновения, и всегда это осознание совпадает с жизненной задачей мгновения; а не в этом ли источник истинного лиризма?

Я не хочу сказать, что лиризмом исчерпываются творческие способности Ахматовой. В тех же «Четках» напечатан эпический отрывок: белые пятистопные ямбы наплывают спокойно и ровно и так мягко запениваются:


В то время я гостила на земле.
Мне дали имя при крещеньи — Анна,
Сладчайшее для губ людских и слуха.




У этого стиха не та душа, что у лирического стиха Ахматовой. Судя по этому образцу, не лирические задачи будут разрешаться ею в пристойной тому форме: в поэме, в повести, в драме; но форма лирического стихотворения никогда не является у нее лишь ложным обличием нелирических по существу переживаний3.

Творчество Ахматовой не стремится напечатлиться на душу извне, показывая глазам зрелище отчетливых образов или наполняя уши созданиями в самой груди, у сердца слушателя, и ластиться у его горла. Ее стихи сотворены, а не сочинены. Во всяком случае, она, не губя обаяния своей лирики, не могла бы позволить себе того пышного красования сочинительскою силою, которое художнику, отличающемуся большею душевною остойчивостью, не только не повредило бы, но могло бы явиться в нем даже источником очарования.

Сказанным предопределяется безразличное отношение Ахматовой к внешним поэтическим канонам. Наблюдение над формою ее стихов внушает уверенность в глубоком усвоении ею и всех формальных завоеваний новейшей поэзии и всей, в связи с этими завоеваниями возникшей, чуткости к бесценному наследству действенных поэтических усилий прошлого. Но она не пишет, например, в канонических строфах. Нет у нее, с другой стороны, ни одного стихотворения, о котором бы можно было сказать, что оно написано исключительно, или главным образом, или хоть сколько-нибудь для того, чтобы сделать опыт применения того или этого новшества, как использовать в крайнем напряжении то или иное средство поэтического выражения. Средства, новые ли, старые ли, берутся ею те, которые непосредственнее трогают в душе нужную по развитию стихотворения струну.

Поэтому, если Ахматовой в странствии по миру поэзии случится вдруг направиться и по самой что ни на есть езжалой дороге, мы и тогда следуем за нею с неослабно бодрой восприимчивостью. Целя не подражать ей, если в своих скитаниях руководствуешься картами и путеводителями, а не природным знанием местности.

Когда стихи выпеваются так, как у Ахматовой, к творческой минуте применимы слова Тютчева о весне:


Была ль другая перед нею,
О том не ведает она.




Естественное дело, что, обладая вышеописанными свойствами, ахматовские стихи волнуют очень сильно и не одним только лирическим волнением, но и всеми жизненными волнениями, возбудившими к деятельности творческую способность. Из двух взглядов на поэзию: из убеждения, что человеческие волнения должны быть переработаны в ней до полной незаразительности, так, чтобы воспринимающий лишь отрешенно созерцал их, а трепетал только одною эстетической эмоцией, и из предположения, что и самые жизненные волнения могут стать материалом искусства, которое тогда одержит всего человека, гармонизируя его вплоть до физических чувств, — я предпочитаю второй взгляд и хвалю в Ахматовой то, что может показаться недостатком иному любителю эстетических студней.

Вот эта действенность стихов Ахматовой вынуждает отнестись ко всему в них выраженному с повышенной степенью серьезности.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 23-07-2007 18:17
Несчастной любви и ее страданиям принадлежит очень видное место в содержании ахматовской лирики — не только в том смысле, что несчастная любовь является предметом многих стихотворений, но и в том, что в области изображения ее волнений Ахматовой удалось отыскать общеобязательные выражения и разработать поэтику несчастной любви до исключительной многотрудности. Не окончательны ли такие выражения, как приведенное выше о том, что у разлюбленной не бывает просьб, или такие:


Говоришь, что рук не видишь,
Рук моих и глаз.




Или:


Когда пришли холода,
Следил ты уже бесстрастно
За мной везде и всегда,
Как будто копил приметы
Моей нелюбви...




Или это стихотворение:


У меня есть улыбка одна.
Так, движенье чуть видное губ.
Для тебя я ее берегу —
Все равно, что ты наглый и злой,
Все равно, что ты любишь других.
Предо мной золотой аналой,
И со мной сероглазый жених.




Много таких же, а может быть, и еще более острых и мучительных выражений найдется в «Четках», и, однако, нельзя сказать об Анне Ахматовой, что ее поэзия — «поэзия несчастной любви». Такое определение, будь оно услышано человеком, внимательно вникшем в «Четки», было бы для него предлогом к неподдельному веселью — так богата отзвуками ахматовская несчастная любовь. Она — творческий прием проникновения в человека и изображения неутолимой к нему жажды. Такой прием может быть обязателен для поэтесс, женщин-поэтов: такие сильные в жизни, такие чуткие кю всем любовным очарованиям женщины, когда начинают писать, знают только одну любовь, мучительную, болезненно-прозорливую и безнадежную. Чтобы понять причину этого, надо в понятии поэтессы, женщины-поэта, сделать сначала ударение на первом слове и вдуматься в то, как много за всю нашу мужскую культуру любовь говорила о себе в поэзии от лица мужчины и как мало от лица женщины. Вследствие этого искусством до чрезвычайности разработана поэтика мужского стремления и женских очарований, и, напротив, поэтика женских волнений и мужских обаяний почти не налажена. Мужчины-поэты, создавая мужские образы, сосредоточивались на общечеловеческом в них, оставляя любовное в тени, потому что и влеклись к нему мало, да и не могли располагать необходимой полярной чуткостью к нему. Однако типы мужественности едва намечены и очень далеки от кристаллизованности, полученной типами женственности, приведенными к законообразной цельности. Довольно ведь назвать цвет волос и определить излюбленную складку губ, чтобы возник целостный образ женщины, сразу определимый в некотором соотношении к религиозному идеалу вечноженственности. А не через эту ли вечноженственность мужчина причащается горних сфер?

И если иной раз в различных изломах нашей мужской культуры берется под сомнение самая допустимость женщины в горние сферы, то не потому ли это, что для нее нет туда двери, соответствующей нашей вечной женственности?

В разработке поэтики мужественности, которая помогла бы затем создать идеал вечномужественности и дать способ определять в отношении к этому идеалу каждый мужской образ, — путь женщины к религиозной ее равноценности с мужчиною, путь женщины в Храм4.

Вот жажда этого пути, пока не обретенного, потому и несчастная любовь — есть та любовь, которою на огромной глубине дышит каждое стихотворение Ахматовой, с виду посвященное совсем личным страданиям. Это ли «несчастная любовь»?

Теперь в том же понятии поэтессы, женщины-п о э т а , надо перенести ударение на второе слово и вспомнить Аполлона, несчастно влюблявшегося бога-поэта, вспомнить, как он преследовал Дафну и как, наконец, настигнутая, она обернулась лавром — только венком славы... Вечное колесо любви поэтов! Страх, который они внушали глубинностью своих поползновений, заставляет бежать от них: они это сами знают и честно предупреждают. Тютчев говорит деве, приглашая ее не верить поэтовой любви:


Невольно кудри молодые
Он обожжет своим венцом.




И дальше:


Он не змеею сердце жалит,
Но как пчела его сосет.




В составе любовной жажды, выражаемой в «Четках», живо чувствуется стихия именно этой пчелиной жажды, для утоления которой слишком мало, чтобы любимый любил. И не темная ли догадка о скудости просто любви заставляет мужчину как-то глупо бежать от женщины-поэта, оставляя ее в отчаянии непонимания?


Отчего ушел ты?
Я не понимаю...




Или в другом стихотворении


О, я была уверена,
Что ты придешь назад.




И что-то, хоть и очень мелко человеческое, но все-таки понимал тот, кто, как сообщается в одном стихотворении, в день последнего свидания


...говорил о лете и о том,
Что быть поэтом женщине — нелепость.




Желание напечатлеть себя на любимом, несколько насильническое, но соединенное с самозабвенной готовностью до конца расточить себя, с тем чтобы снова вдруг воскреснуть и остаться и цельным, и отрешенно ясным, — вот она, поэтова любовь. С путями утоления этой любви иногда нельзя примириться — так оскорбительны они для обыкновенного сердца:


Оттого, что стали рядом
Мы в блаженный миг чудес,
В миг, когда над Летним садом
Месяц розовый воскрес, —
Мне не надо ожиданий
У постылого окна
И томительных свиданий, —
Вся любовь утолена.




Неверна и страшна такая любовь; но из нее же текут лучи, обожествляющие любимое или, по крайней мере, делающие его видимым. Аполлоново томление по напечатлению в недрах личности сливается с женственным томлением по вечномужественному — ив лучах великой любви является человек в поэзии Ахматовой. Мукой живой души платит она за его возвеличение.



8


Но не только страдания несчастной любви выражает лирика Ахматовой. В меньшем количестве стихотворений, но отнюдь не с меньшею силой воспевает она и другое страдание: острую неудовлетворенность собой. Несчастная любовь, так проникшая в самую сердцевину личности, а в то же время и своею странностью и способностью мгновенно вдруг исчезнуть внушающая подозрение в выдуманности, так что, мнится, самодельный призрак до телесных болей томит живую душу, — эта любовь многое поставит под вопрос для человека, которому доведется ее испытать; горести, причиняющие смертельные муки и не приносящие смерти, но при крайнем своем напряжении вызывающие чудо творчества, их мгновенно обезвреживающее, так что человек сам по себе являет зрелище вверх дном поставленных законов жизни; неимоверные воспарения души без способности спускаться, так что каждый взлет обрывается беспомощным и унизительным падением, — все это утомляет и разуверяет человека.

Из такого опыта родятся, например, такие стихи:


Ты письмо мое, милый, не комкай,
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоем пути.

Не гляди так, не хмурься гневно,
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашка я —

В этом сером будничном платье,
На стоптанных каблуках...




Кажется, только мертвый с такою остротою мог бы вспоминать о жизни, с какою Ахматова вспоминает о времени, когда она не вошла еще в свой испепеляющий опыт; а едва свойства этого опыта будут ею определены, мы увидим, что в мечтах огромного большинства людей он — лучшая доля. Вот что говорит она, вспоминая Севастополь:


Вижу выцветший флаг над таможней
И над городом желтую муть.
Вот уж сердце мое осторожней
Замирает, и больно вздохнуть.

Стать бы снова приморской девчонкой,
Туфли на босу ногу надеть,
И закладывать косы коронкой,
И взволнованным голосом петь.

Все глядеть бы на смуглые главы
Херсонесского храма с крыльца
И не знать, что от счастья и славы
Безнадежно дряхлеют сердца.




И еще — надобно много пережить страданий, чтобы обратиться к человеку, который пришел утешить, с такими словами:


Что теперь мне смертное томленье!
Если ты еще со мной побудешь,
Я у Бога вымолю прощенье
И тебе, и всем, кого ты любишь.




Такое самозабвение дается не только ценою великого страдания, но и великой любви.



9


Эти муки, жалобы и такое уж крайнее смирение — не слабость ли это духа, не простая ли сентиментальность? Конечно, нет: самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное, самое спокойствие в признании и болей, и слабостей, самое, на конец, изобилие поэтически претворенных мук — все это свидетельствует не о плаксивости по случаю жизненных пустяков, но открывает лирическую душу, скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную.

Огромное страдание этой совсем не так легко уязвимой души объясняется размерами ее требований, тем, что она хочет радоваться ли, страдать ли только по великим поводам. Другие люди ходят в миру, ликуют, падают, ушибаются друг о друга, но все это происходит здесь, в середине мирового круга; а вот Ахматова принадлежит к тем, которые дошли как-то до его «края» — и что бы им повернуться и пойти обратно в мир? Но нет, они бьются, мучительно и безнадежно, у замкнутой границы, и кричат, и плачут. Не понимающий их желания считает их чудаками и смеется над их пустячными стонами, не подозревая, что если бы эти самые жалкие юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу там у стенки по пустякам слезившихся капризниц и капризников.



10


Конечно, биение о мировые границы — действие религиозное,и, если бы поэзия Ахматовой обошлась без сильнейших выражений религиозного чувства, все раньше сказанное было бы неосновательно и произвольно.

Но она сама указывает на религиозный характер своего страдальческого пути, кончая одно стихотворение такими страстями:


В этой жизни я немного видела
Только пела и ждала.
Знаю: брата я не ненавидела.
И сестры не предала.

Отчего же Бог меня наказывал
Каждый день и каждый час?
Или это ангел мне указывал
Путь, неведомый для нас?5




Как Ахматова знает упоение молитвы, можно судить по описанию молящихся перед мощами святой:


И, согнувшись, бесслезно молилась
Ей о слепеньком мальчике мать,
И кликуша без голоса билась,
Воздух силясь губами поймать.




Нельзя не отметить, как здесь живет напряжениечуть шевелящихся губ, свойственных немой молитве: все губные, так часто встречающиеся в этой строфе: б, п и м, стоят или в начале, или в конце слов или смежны с ударяемым гласным, например: губами поймать. Примечательно, что ни одного р нет во всей строфе.

Наконец, весь вышеописанный жизненный опыт, в молитвенно покаянном осознании, приводит к такому смирению:


Ни розою, ни былинкою
Не буду в глазах Отца.
Я дрожу над каждой соринкою,
На каждым словом глупца.




Религиозный путь так определен в Евангелии от Луки (гл. 17, ст. 33): «Иже аще взыщет душу свою спасти, погубит ю: и иже аще погубит ю, живит ю». Еще в «Вечере» Ахматова говорила:


...Не печально,
Что души моей нет на свете.




А стихи, кончающиеся упоминанием об указуемом ангелом пути, начинаются так:


Пожалей6 о нищей, о потерянной,
О моей живой душе...




Для такой души есть прибежище в Таинстве Покаяния. Можно ли сомневаться в безусловной подлинности религиозного опыта, создавшего стихотворение «Исповедь»:


Умолк простивший мне грехи.
Лиловый сумрак гасит свечи,
И темная епитрахиль
Накрыла голову и плечи.

Не тот ли голос: «Дева! встань...»
Удары сердца чаще, чаще.
Прикосновение сквозь ткань
Руки, рассеянно крестящей.




Не дочь ли Иаира*?



11


При общем охвате всех впечатлений, даваемых лирикой Ахматовой, получается переживание очень яркой и очень напряженной жизни. Прекрасные движения души, разнообразные и сильные волнения, муки, которым впору завидовать, гордые и свободные соотношения людей, и все это в осиянии ив пении творчества, — не такую ли именно человеческую жизнь надобно приветствовать стихами Фета:


Как мы живем, так мы поем и славим,
И так живем, что нам нельзя не петь.




А так как описанная жизнь показана с большою силою лирического действия, то она перестает быть только личной ценностью, но обращается в силу, подъемлющую дух всякого, воспринявшего ахматовскую поэзию. Одержимые ею, мы и более ценной и более великой видим и свою, и общую жизнь, и память об этой повышенной оценке не изглаживается — оценка обращается в ценность. И если мы действительно, как я думаю, вплываем в новую творческую эпоху истории человечества, то песнь Ахматовой, работая в ряду многих других сил на восстановление гордого человеческого самочувствия, в какой бы малой мере то ни было, но не помогает ли нам грести?

В частности же, лирика, так много занимающаяся человеком, и притом не уединенным я, но его соотношениями с другими людьми: то в любви к другому, то в любви другого к себе, то в разлюблении, в ревности, в обиде, в самоотречении и в дружбе, — такая лирика не отличается ли глубоко гуманистическим характером? Способ очертания и оценки других людей полон в стихах Анны Ахматовой такой благожелательности к людям и такого ими восхищения, от которого мы не за года только, но, пожалуй, за всю вторую половину XIX века отвыкли. У Ахматовой есть дар героического освещения человека. Разве нам самим не хотелось бы встретить таких людей, как тот, к которому обращены хотя бы такие, уже раз приведенные строки:


Помолись о нищей, о потерянной,
О моей живой душе,
Ты, в своих путях давно уверенный,
Свет узревший в шалаше.




Или такого:


А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки,
Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый.
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?




Или такого:


Прекрасных рук счастливый пленник
На левом берегу Невы,
Мой знаменитый современник,
Случилось, как хотели Вы...




Или — тут уже нельзя отказать себе в приведении всего стихотворения; оно образец того, как надобно показывать героев:


Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне; улыбнулся;
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся —
И загадочных древних ликов
На меня поглядели очи...




(На какую вышину взлет, сразу, мгновенно — сила-то, значит, какая!)


Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто, и ясно.




Не только умом, силою, славою и красотой (хоть и излюбленны эти качества гуманистами) обильны люди Ахматовой, но и души у них бывают то такие черные, как у того, для кого берегутся лучшие улыбки, то такие умилительные, что одно воспоминание о них целительно:


Солнце комнату наполнило
Пылью желтой и сквозной.
Я проснулась и припомнила:
Милый, нынче праздник твой.
Оттого и оснеженная
Даль за окнами тепла,
Оттого и я, бессонная,
Как причастница спала.




Не должно говорить, чего стоит это сравнение, если только не напрасно я писал выше о другом Таинстве.

Я думаю, все мы видим приблизительно тех же людей, и, однако, прочитав стихи Ахматовой, мы наполняемся новою гордостью за жизнь и за человека. Большинство из нас пока ведь совсем иначе относится к людям; еще в умерших так-сяк, можно предположить что-то высокое, но в современниках? — как не пожать плечами...

Но вопрос, не оказываются ли именно стихи Ахматовой верным постижением настоящего; если так, то она не только помогает плыть к стране новой культуры, но уже завидела ее и возвещает нам: «Земля».

Еще недавно, созерцая происходившие в России события, мы с гордостью говорили: «это — история». Что же, история еще раз подтвердила, что крупные ее события только тогда бывают великими, когда в прекрасных биографиях вырастают семена для засева народной почвы. Стоит благодарить Ахматову, восстановляющую теперь достоинство человека: когда мы пробегаем глазами от лица к лицу и встречаем то тот, то другой взгляд, она шепчет нам: «Это — биографии». Уже? Ее слушаешь, как благовест; глаза загораются надеждою, и полнишься тем романтическим чувством к настоящему, в котором так привольно расти не пригнетенному человеконенавистничеством духу7.



12


После всего написанного мне странно предсказать то, в чем я, однако, уверен. После выхода «Четок» Анну Ахматову, «ввиду несомненного таланта поэтессы», будут призывать к расширению «узкого круга ее личные тем». Я не присоединяюсь к этому зову — дверь, по-моему, всегда должна быть меньше храмины, в которую ведет: только в этом смысле круг Ахматовой можно назвать узким. И вообще, ее признание не и расточении вширь, но в рассечении пластов, ибо ее орудия — не орудия землемера, обмеряющего землю и составляющего опись ее богатым угодьям, но орудия рудокопа, врезающегося в глубь земли к жилам драгоценных руд.

Впрочем, Пушкин навсегда дал поэту закон; его, со всеми намеками на содержание строфы, в которую он входит, я и привожу здесь:


Идешь, куда тебя влекут
Мечтанья тайные.




Такой сильный поэт, как Анна Ахматова, конечно, последует завету Пушкина.




1914




* Иаир — управитель синагоги, чью умершую двенадцатилетнюю дочь воскресил Христос. Образ дочери Иаира использовался художниками и поэтами. В частности, у И. Анненского есть стихотворение «Дочь Иаира»:
Тот, грехи подъявший мира,
Осушивший реки слез,
Так ли дочерь Иаира
Поднял некогда Христос?

Не мигнул фитиль горящий,
Не зазыбил ветер ткань...
Подошел спаситель к спящей
И сказал ей тихо: «Встань».




(Примечание К. Карчевского)




Примечания
1. Предлагаемая статья была сдана в редакцию в апреле 1914 г. Напечатание ее было задержано преимуществом, даваемым статьям, связанным с войной. (Статья опубликована: Русская мысль. 1915. № 7. Здесь и далее цифровые примечания принадлежат авторам статей. — Ред.)

2. В конце мая вышло второе издание «Четок».

3. В «Аполлоне» 1915 г., кн. 3, напечатана превосходная поэма Ахматовой «У самого моря», подтверждающая высказанные здесь соображения.

4. В довольно многочисленных статьях о «Четках» высказывались подобные же мысли, и притом столь часто, что мои соображения в настоящее время являются лишь обстоятельной формулировкой общего места.

5. Неточно. У Ахматовой: «Свет, невидимый для нас?» — Ред.

6. Неточно. У Ахматовой: «Помолись». — Ред.

7. Надобно помнить, что это писалось весною 1914 г. С тех пор история снова заполнила всю жизнь человечества такими жертвенными делами и такими роковыми, каких и видано прежде не бывало. И слава Богу, что люди, действительно, оказались беспредельно прекраснее, чем о них думали; это в особенности относится к тому, столь оклеветанному до войны, русскому молодому поколению, к которому принадлежат почти все рядовые и младшие офицеры нашей армии и которое, таким образом, выносит на себе светлое будущее России и мира. К Ахматовой надо отнестись с тем большим вниманием, что она во многом выражает дух этого поколения и ее творчество любимо им.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 24-07-2007 15:30
Цветаева m. и. - «любви старинные туманы»

Как для любой женщины, для Марины Цветаевой любовь была важной частью бытия, возможно — важнейшей. Нельзя представить себе героиню цветаевской лирики вне любви, что означало бы для нее — вне жизни. Предчувствие любви, ожидание ее, расцвет, разочарование в любимом, ревность, боль разлуки — все это звучит в лирике Цветаевой. Любовь у нее принимает любые обличья: может быть тиха; трепетна, благоговейна, нежна, а может быть безоглядна, стихийна, неистова. В любом случае она всегда внутренне драматична.
Юная героиня Цветаевой смотрит на мир широко открытыми глазами, всеми порами впитывая жизнь, открываясь ей. То же и в любви. Оглядчивость, расчетливость несовместимы с искренним, глубоким чувством. Все отдать, всем пожертвовать — вот единственный закон любви, который приемлет Цветаева. Она даже не стремится завоевать любимого, ей достаточно быть “лишь стихом в твоем альбоме”.
Цветаевская героиня немыслима без любования, восхищения любимым. Безоглядность чувств делает ее любовь всеобъемлющей, пронизывающей весь окружающий мир. Поэтому даже природные явления зачастую связываются с образом любимого:

Ты дробью голосов ручьевых
Мозг бороздишь, как стих...

Движение одного человеческого сердца к другому — непреложный жизненный закон, естественная часть бытия. И если у других людей разлука часто ослабляет чувства, то у Цветаевой — наоборот. Любовь тысячекратно усиливается вдали от любимого, расстояние и время невластны над ней:

Нежней и бесповоротней
Никто не глядел вам вслед...
Целую вас через сотни
Разъединяющих лет.

Разлука, расставание, неудавшаяся любовь, несбывшиеся мечты — частый мотив в любовной лирике Цветаевой. Судьба разводит двух людей, предназначенных друг другу. Причиной расставания может стать многое — обстоятельства, люди, время, невозможность понимания, недостаток чуткости, несовпадение устремлений. Так или иначе, цветаевской героине слишком часто приходится постигать “науку расставанья”. Это трагическое мировосприятие как нельзя лучше отражено всего в двух строчках известного стихотворения:

О вопль женщин всех времен:
“Мой милый, что тебе я сделала ?/”

Здесь и вековая скорбь всех женщин в мире — современниц Цветаевой, женщин, умерших задолго до нее и еще не родившихся, — и собственное страдание, и ясное понимание обреченности. Это стихотворение о том, когда один из двоих уходит, а есть еще более тяжелое расставание — волею обстоятельств: “Разбили нас — как колоду карт!” Та и другая разлука тяжела, но ни одна не имеет силы, чтобы убить чувства.
Ревность, неизменная спутница любви и разлуки, тоже не осталась в стороне от цветаевской лирики. Строки о ревности трогают ничуть не меньше, чем строки о нежном чувстве, а звучат стократ трагичнее. Самый яркий тому пример — “Попытка ревности”. Наряду с характерной для Цветаевой мукой от потери любви, здесь столько желчи, столько горького сарказма, что автор строк предстает совершенно в новом свете. У нее тысяча ликов, и никогда не знаешь, какой из них проглянет в следующем стихотворении.
Образ лирической героини в творчестве Цветаевой двоится. С одной стороны — это женщина, полная нежности, ранимая, жаждущая понимания (“Неизжитая нежность — душит”), с другой стороны — сильная личность, готовая преодолеть все преграды и противостоять хоть всему миру, отстаивая свое право на любовь и счастье. И тот и другой облик — две стороны одной медали, единое целое, предстающее в разных ипостасях. Героине, обладающей этими чертами, свойственны сосредоточенность души, погруженность в любовь до полного растворения. При этом она не подвержена саморазрушению и сохраняет целостность личности. Во всем этом — сама Цветаева. Образы, чувства не надуманы, поскольку искренность — главное оружие поэтессы.
Но не следует делать вывод, что в любовной лирике Цветаевой основное место занимают несостоявшаяся любовь, неразделенные или отвергнутые чувства. Ее стихи — как сама жизнь; они бывают как безнадежными, так и полными надежды, как мрачными, так и светлыми. Иногда героиня предстает, полная безмятежного счастья и ощущения праздника, всей грудью вдыхающая саму жизнь:

Милый, милый, мы, как боги:
Целый мир для нас!

И уже не озлобленная, измученная ревностью женщина глядит на нас, а юная девочка, упивающаяся любовью, полная нерастраченной нежности.
Любовь никогда не умирает, просто перевоплощается, принимает разные обличья и — вечно возрождается. Это постоянное обновление для Цветаевой объясняется очень просто: любовь — воплощение творчества, начало бытия, что всегда было так важно для нее. Как не могла она жить — и не писать, так не могла жить — и не любить. Цветаева принадлежит к тем немногим людям, которым удалось увековечить и себя, и свою любовь.



Как для любой женщины, для Марины Цветаевой любовь была важной частью бытия, возможно — важнейшей. Нельзя представить себе героиню цветаевской лирики вне любви, что означало бы для нее — вне жизни. Предчувствие любви, ожидание ее, расцвет, разочарование в любимом, ревность, боль разлуки — все это звучит в лирике Цветаевой. Любовь у нее принимает любые обличья: может быть тиха; трепетна, благоговейна, нежна, а может быть безоглядна, стихийна, неистова. В любом случае она всегда внутренне драматична.
Юная героиня Цветаевой смотрит на мир широко открытыми глазами, всеми порами впитывая жизнь, открываясь ей. То же и в любви. Оглядчивость, расчетливость несовместимы с искренним, глубоким чувством. Все отдать, всем пожертвовать — вот единственный закон любви, который приемлет Цветаева. Она даже не стремится завоевать любимого, ей достаточно быть “лишь стихом в твоем альбоме”.
Цветаевская героиня немыслима без любования, восхищения любимым. Безоглядность чувств делает ее любовь всеобъемлющей, пронизывающей весь окружающий мир. Поэтому даже природные явления зачастую связываются с образом любимого:

Ты дробью голосов ручьевых
Мозг бороздишь, как стих...

Движение одного человеческого сердца к другому — непреложный жизненный закон, естественная часть бытия. И если у других людей разлука часто ослабляет чувства, то у Цветаевой — наоборот. Любовь тысячекратно усиливается вдали от любимого, расстояние и время невластны над ней:

Нежней и бесповоротней
Никто не глядел вам вслед...
Целую вас через сотни
Разъединяющих лет.

Разлука, расставание, неудавшаяся любовь, несбывшиеся мечты — частый мотив в любовной лирике Цветаевой. Судьба разводит двух людей, предназначенных друг другу. Причиной расставания может стать многое — обстоятельства, люди, время, невозможность понимания, недостаток чуткости, несовпадение устремлений. Так или иначе, цветаевской героине слишком часто приходится постигать “науку расставанья”. Это трагическое мировосприятие как нельзя лучше отражено всего в двух строчках известного стихотворения:

О вопль женщин всех времен:
“Мой милый, что тебе я сделала ?/”

Здесь и вековая скорбь всех женщин в мире — современниц Цветаевой, женщин, умерших задолго до нее и еще не родившихся, — и собственное страдание, и ясное понимание обреченности. Это стихотворение о том, когда один из двоих уходит, а есть еще более тяжелое расставание — волею обстоятельств: “Разбили нас — как колоду карт!” Та и другая разлука тяжела, но ни одна не имеет силы, чтобы убить чувства.
Ревность, неизменная спутница любви и разлуки, тоже не осталась в стороне от цветаевской лирики. Строки о ревности трогают ничуть не меньше, чем строки о нежном чувстве, а звучат стократ трагичнее. Самый яркий тому пример — “Попытка ревности”. Наряду с характерной для Цветаевой мукой от потери любви, здесь столько желчи, столько горького сарказма, что автор строк предстает совершенно в новом свете. У нее тысяча ликов, и никогда не знаешь, какой из них проглянет в следующем стихотворении.
Образ лирической героини в творчестве Цветаевой двоится. С одной стороны — это женщина, полная нежности, ранимая, жаждущая понимания (“Неизжитая нежность — душит”), с другой стороны — сильная личность, готовая преодолеть все преграды и противостоять хоть всему миру, отстаивая свое право на любовь и счастье. И тот и другой облик — две стороны одной медали, единое целое, предстающее в разных ипостасях. Героине, обладающей этими чертами, свойственны сосредоточенность души, погруженность в любовь до полного растворения. При этом она не подвержена саморазрушению и сохраняет целостность личности. Во всем этом — сама Цветаева. Образы, чувства не надуманы, поскольку искренность — главное оружие поэтессы.
Но не следует делать вывод, что в любовной лирике Цветаевой основное место занимают несостоявшаяся любовь, неразделенные или отвергнутые чувства. Ее стихи — как сама жизнь; они бывают как безнадежными, так и полными надежды, как мрачными, так и светлыми. Иногда героиня предстает, полная безмятежного счастья и ощущения праздника, всей грудью вдыхающая саму жизнь:

Милый, милый, мы, как боги:
Целый мир для нас!

И уже не озлобленная, измученная ревностью женщина глядит на нас, а юная девочка, упивающаяся любовью, полная нерастраченной нежности.
Любовь никогда не умирает, просто перевоплощается, принимает разные обличья и — вечно возрождается. Это постоянное обновление для Цветаевой объясняется очень просто: любовь — воплощение творчества, начало бытия, что всегда было так важно для нее. Как не могла она жить — и не писать, так не могла жить — и не любить. Цветаева принадлежит к тем немногим людям, которым удалось увековечить и себя, и свою любовь.

Гость
Добавлено: 25-07-2007 11:27
Проза о том же

Двор-музеи на Левом берегу
Возле дома по улице Луначарского, 3а, затерянного в бетонно-панельных джунглях Левобережья, живет конкретная Сказка, стену ординарной дворовой котельной сплошь покрывают рисунки – понятные хатки, темнозеленые холмы, облака и светлосиная река, по которой плывет в своей лодке Ивасик-Телесик.

Посреди серого промозглого январского утра от них так и веет светлым июньским полднем. Рядом – там, где в остальных дворах обычно стоят машины и проломленные отбросовые баки – красуется соединенный из лозы тын, а на нем развешены типичные скудельные горшки, за тыном можно видеть самый полноценный селянский воз, возле которого расположены престарелые дедовские прялки. Парочка понятных аистов, принятых на дереве, стережет все это великолепие: многообразные, затейливо готовые клумбы, на которых стоят детские куклы и скульптуры – три казака, Капитошка и полное семейство зеленоватых лягушат. Палисадники даже в зимнюю пору выглядят красиво: среди художественных гранитных глыб растут декоративно подстриженные шелковицы и совсем уж экзотические, южные деревья. Одно из них затейливо заплели лозой – получилась буквальная корзинка, а рядом – композиции из скрученных древесных стволов, и не мало противоположных, блестящих и непредвиденных мелочей.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 25-07-2007 14:27
Г. П. Федотов
Стихи духовные
(Русская народная вера по духовным стихам)
Мать-Земля
С. 64-78
Комментарии (А.Л.Топорков)


Изучая «силы небесные», объекты народной веры, мы не раз должны были констатировать земное пребывание этих сил: в гробницах, в храмах, на престолах. Переходя к народной космологии, к силам земным, мы сразу же сталкиваемся с их сверхприродным, священным характером. В сущности, мы имели бы право говорить о божественности и небесных и земных сил, не теряя из виду некоторой пограничной линии, которая проходит между божественно-церковным и божественно-природным миром. Что эта линия проходит не между Богом и тварным миром или Богом и человеком, видно из божественного положения Богородицы и полубожественной природы святых.

Если называть софийной всякую форму христианской религиозности, которая связывает неразрывно божественный и природный мир, то русская народная религиозность должна быть названа софийной 1.

В духовных стихах расстояние между Творцом и тварным миром настолько сближено, что едва ли правильно говорить даже о творении мира там, где, для народа, речь идет о космогонии. Слово «творение» может встретиться иногда (как, напр., в цитированных стихах о сотворении Богородицей солнца, месяца и звезд), но еще требуется определить, какой смысл вкладывается в это слово певцом. В космологическом стихе о Голубиной книге о «творении» не говорится вовсе. Вопросы ставятся о происхождении мира — «откуда?» — и ответы даются или в безглагольной форме, или в глаголах, которые скорее могут быть истолкованы в смысле порождения или эманации:

Начался у нас белый свет, (I, 294)
или:
У нас белый свет взят от Господа, (I, 270)
У нас белый вольный свет зачался от суда Божия. (301,306,325)
Другие варианты: занимался, заводился, стался... Только не сотворен 1). Самая корректная форма говорит не о творении, а о «держании» и «основании» мира в Боге:

Основана земля Святым Духом,
А содержана Словом Божиим. (304)
Повествуя о происхождении элементов природного мира, стих связывает их с членами антропоморфизированного Божества — как тело космическое, порожденное телом Божественным:

У нас белый свет взят от Господа,
Солнце красное от лица Божия,
Млад-светёл месяц от грудей Его,
Зори белыя от очей Божьих,
Звезды частыя — то от риз Его.
Ветры буйные от Святá Духá... (270)
Варианты весьма различны. Связь отдельных элементов, данных поэту апокрифической литературой 2), неустойчива. Отметим некоторые интересные детали:

Дожди сильные от мыслей Божиих, (275)
или:
Дробен дождик от слезы Его, (307)
Ночи темныя от дум Господних, (301)
или:
Ночи темныя от волос Его, (307)
или даже:
Ночи темныя от сапог Божьих, (279)
но почти всегда ветры происходят от Святого Духа, который мыслится здесь как дыхание Божие. Иногда сами ветры называются Божиими Духами.

--------------------------------------------------------------------------------

1) Нам известен лишь один, записанный Ончуковым, вариант, где встречается: «Сотворил-де Господь» (Печорские былины, стр. 236).

2) См. «Беседа трех святителей» в изд. Пыпина: «Пам. стар. рус. лит.», вып. 3, стр. 169.

Единственный раз читаем:

Духи Божий от устов Его. (307)
Последняя формула звучит необычайно резко даже для общей плотски-натуралистической концепции стиха. При всем наивном натурализме ее мы не можем не чувствовать известной осторожности, налагаемой христианским спиритуализмом на эту натуралистическую схему. В самом деле, ответы даются почти исключительно о происхождении небесных или воздушных явлений. Для них уместны наиболее одухотворенные или наиболее поэтические элементы божественной телесности. («Сапоги» и «крови» являются скорее срывами певца.) Стих не дерзает говорить о теле, о костях Божиих и в связи с этим отказывается ставить вопросы о происхождении земли, моря и гор (камней). Ответы на эти вопросы легко угадываются; они становятся ясны по аналогии с происхождением тела Адамова. Но певец умалчивает о них, думается, по требованию религиозного целомудрия, подавляя в себе естественный интерес к космологии матери-земли. Этим соблюдается и известная, не очень строгая, градация в божественности высших (воздушных) и низших (земных) элементов природного мира.

Вопрос о происхождении человека (Адама) тоже поставлен в стихе о Голубиной книге, который дает на него следующий ответ:

У нас мир-народ от Адамия;
Кости крепкия от камени;
Телеса наши от сырой земли;
Кровь-руда наша от черна моря. (301; 270; 318)
Конечно, и здесь отдельные моменты неустойчивы. Очи Адама взяты от солнца, мысли от облаков (однако разум от Святого Духа)... Но устойчива основная мысль. Развивая, по следам апокрифов, библейскую идею о сотворении Адама из земли, певец видит в существе Адамовом те же элементы, что и в космосе. Между миром и человеком та же неразрывная связь, что между организмом матери и сына. И если мир божественного происхождения, то и человек обладает природой божественной, могли бы мы продолжить мысль певца, — только божественность его не второго, а третьего порядка. Он не царь земли, а сын ее. Лишь через мать свою он носит в себе печать божественности. Так, очи его не прямо от очей Божиих, а от солнца, которое само от очей Божиих. Народная антропология подчинена космологии.

Мир, божественный по своему происхождению, вторично освящен или обожен, т.е. поднят на высшую ступень божественности, с воплощением Христа. В христианском космосе отдельные элементы его освящаются благодаря особому отношению к земной жизни Христа или Богородицы. Это отношение сообщает новый иерархический порядок элементам мироздания, о котором повествует та же Голубиная книга:

Кипарис древá всем древам мати,
На нем роспят был сам Исус Христос. (272)
На белом Латыре на камени
Беседовал да опочив держал
Сам Исус Христос Царь Небесный...
Потому бел Латырь камень каменям мати. (291)
Не требует объяснений, почему
Иордан река всем рекам мати...
Фавор (или Сион) гора всем горам мати...
Особенно отметим круг природных явлений, освященных отношением к Богородице. В сущности, непосредственно Ею освящена только плакун-трава:

Трава травам мать плакун-трава.
Когда жиды Христа распинали,
Тогда плакала мать Божия Богородица,
Роняла слезы на сырую землю;
И от того вырастала трава плакунная. (337)
Но легко заметить тенденцию певцов посвящать Богоматери все новые и новые элементы мироздания, которые исконно были связаны с иными небесными силами. Так и кипарис становится Ей посвященным:

Пресвятая мать Богородица
Гли того древа долго мучилась,
Выруняла слезки са ясных очей,
Са ясных очей в сыру мать землю. (Вар., 232)
Хочет певец посвятить Ей и море, которое, однако, первоначально связано со взятым Климентом 2. Память о греческой Корсуни и о мощах святого Климента, папы Римского, обретенных на дне морском и высоко чтимых в Киевской Руси, лежит в основе этой дедикации 3:

Окиян-море всем морям мати...
Что во той во церкви во соборныя
Почивают мощи папа римского,
Папа римского, славá-Клементьева. (I, 276)
Иногда к имени Климента прибавляется имя Петра Александрийского 4 или же церковь связана своей гробницей со Христом, но чаще всего мы видим подымающуюся из моря церковь, так или иначе освященную Богородицей.

Из той из церкви из соборной,
Из соборной, из богомольной, Выходила Царица небесная:
Из Океана моря Она омывалася,
На соборную церковь Она Богу молилася 5. (I, 303—304)
Даже храм гроба Господня в Иерусалиме иногда оказывается посвященным «Святой Святыне Богородице» (289).

В сущности, лишь три природных существа — «три матери» — оказываются вне христианского круга: рыба Кит, Страфиль-птица и Индрик-зверь. Но и эти чисто космические существа несут религиозное служение. Страфиль-птица

Богу молится за синё море,
а Индрик
Богу молится за святую гору. (321—322)
Из темного описания Индрика, живущего в глубине земли, в недрах гор, можно заключить, что он управляет течением подземных вод. О Страфиль-птице говорится, что она

Держит белый свет под правым крылом, (334)
т.е., как евангельская кокошь 6, матерински греет его. Известные черты грозности, присущие Индрику и Страфили как владыкам водных стихий (от них колеблются воды и горы), решительно стушевываются перед благодетельно-материнскими. Обратим внимание на то, что не только Индрик и Страфиль, но и все главы космической и социальной иерархии (град, церковь) именуются матерями. Не отечество З) и не царство («царь зверей»), но именно материнство полагается в основу иерархии.


--------------------------------------------------------------------------------

3) «Отец» вместо «мати» в немногих вариантах (№№ 84, 87).

Мир, божественный в космогонии, освященный кровью Христа и слезами Богородицы, весь пронизан Святым Духом или «святыми духами», посланными Христом. В стихе о 12 пятницах поется, что в день Троицы

Пущал Господь Святый Дух по всей земле. (№ 580)
Это излияние Св. Духа не ограничено Церковью, хотя, как мы увидим дальше, в церковном быте народ чувствует особенно живо Его присутствие 7. Но вся земля приемлет Св. Духа, который, по драстическому 8 выражению одного стиха, даже воплощается в ней:

Воплотив Свят Дух
Во сырую землю,
Во всю поселенную. (№ 584)
Живущий в природе святой дух ощущается народом в дыхании воздуха, ветре и благовониях земли. Вот почему всякое чудесное действие ветра приравнивается духу:

Святым духом Василья поднимало... (I.566)
Положило их святым духом за престолом. (I.592)
Самый воздух называется святым в стихе о Егории:

Што поверх воды святой Егорий плавает,
Да, ведь, он поверх воды на святом на воздухе 4).

--------------------------------------------------------------------------------

4) (Истомин, II, 14. (Если под «воздухом» здесь не разумеется церковный покров 9)

И от священного кипариса исходит святой дух в его благоухании:

Пошел от ней святой дух,
Святой дух и ладан. (I, 282)
Можно поставить вопрос, в какой мере эта насыщенность святым духом связана с христианской эпохой человечества. Уже в самом творении или зачале мира ветры называются Божиими духами. Не ясно и место грехопадения в этой космологии. Народ помнит о грехе Адама, но насколько падение человека нарушило изначально-божественный строй природы?

Есть один стих — о Егории Храбром, — в котором можно усмотреть следы космического грехопадения. Мир состоит не из одних благословенных стихий: он полон вредоносных для человека тварей и грозных природных явлений. Как примирить с божественным происхождением мира существование диких зверей, змей и гадов? Русский человек, как известно, не любит гор — наследник, в этом отношении, античного эстетического чувства. Апокриф приписывает сотворение гор, как и змей и всякой нечисти, дьяволу 10. Но русский народный певец не пошел по этому манихейскому пути, на который иногда сворачивает русская прозаическая сказка. Стих о Егории утверждает изначальную святость мира и вместе с тем какую-то порчу в нем. «Горы толкучия», «звери рыскучие» и прочие «заставы» Егория — результат нарушения божественного миропорядка.

Станьте вы, горы, по-старому, (I, 437)
говорит Егорий, очищая русскую землю. И волкам:
И вы пейте и вы ешьте повеленное,
Повеленное, вы, благословенное.
Рекам:
Теките вы, реки, где вам Господь повелел.
Стих дает и свое объяснение расстройству природного мира. Он связывает его не с грехом Адама, а с идолопоклонством, которому подпал не только человек, но и вся тварь:

Уж вы ой еси да всё темны леса!
Вы не веруйте да бесу-дьяволу;
Вы поверуйте да самому Христу. (Григорьев, 289. Ср.: Вар., 98)
Леса, горы и реки, как и звери, подобны девицам — сестрам Егория, на которых от идолопоклонства выросла еловая кора. И очищение русской земли, ее космиургическое воссоздание Егорием совершается путем утверждения истинной веры. Интересно отметить, что природа и в своем падении мыслится самостоятельной, а не отраженной лишь тенью человека. Обращаясь к истинной вере, она может молиться Богу, как в стихе о Голубиной книге. Так, посылая птицу Черногар в Окиян-море, Егорий заповедует ей:

Богу молись за синё море.. (I, 432)
Вдумываясь в изображение мировой порчи в стихе о Егории, нельзя не заметить, что она не имеет глубокого характера. Расстройство мира поверхностно: оно захватывает земную кору — горы, леса, реки, — но не самое тело земли. Под нечистью, покрывающей ее, земля остается неповрежденной, — если не девственной, то матерински чистой. Среди всего космоса она образует особое, глубинное средоточие, с которым связана самая сердцевина народной религиозности 11.

Солнце, месяц, звезды и зори — ближе к Богу: они происходят от Божия лица. Но не к ним обращено религиозное сердце народа. Греческое православие знало персонификацию мира: царя-космоса, который изображается в короне под апостолами на иконе Пятидесятницы 12. Этому мужескому и царственному греческому образу соответствует русский — женский. Из всего космоса личное воплощение получает только мать-земля.

Мать земля — это прежде всего черное, рождающее лоно земли-кормилицы, матери пахаря, как об этом говорит постоянный ее эпитет «мать земля сырая»:

Мать сыра-земля, хлебородница. (I, 538)
Но ей же принадлежит и растительный покров, наброшенный на ее лоно. Он сообщает ее рождающей глубине одеяние софийной красоты. И, наконец, она же является хранительницей нравственного закона — прежде всего, закона родовой жизни.

К ней, как к матери, идет человек в тоске, чтобы на ее груди найти утешение. Иосиф Прекрасный, проданный братьями

К матушке сырой земле причитает: (I, 158)
«Увы, земля мать сырая!
Кабы ты, земля, вещая мать, голубица,
Поведала бы ты печаль мою». (I, 175)
К матери-земле идут каяться во грехах:

Уж как каялся молодец сырой земле:
Ты покай, покай, матушка сыра земля. (Вар., 161)
Едва ли стоит упоминать, что земля, как в греческом мифе, помогает и призывающим ее в бою героям. Федор Тирянин, утопая в пролитой им змеиной крови, обращается к земле:

Расступися, мать сыра земля,
На четыре на стороны,
Прожри кровь змииную,
Не давай нам погибнути. (I, 532)
Христианизируясь, подчиняясь закону аскезы, мать-земля превращается в пустыню — девственную мать, спасаться в которую идет младой царевич Иосаф.

Научи меня, мать пустыня,
Как Божью волю творити, Достави меня, пустыня,
К своему небесному царствию. (I, 206, сл., 209, 214)
Похвала пустыне является одной из очень древних тем монашеской литературы Востока и Запада. Но ее развитие в русском стихе подчеркивает особые интимные черты в отношении русского народа к красоте земли. Действительно, красота пустыни — главная тема стиха, который так и начинается в некоторых вариантах:

Стояла мать прекрасная пустыня, (I, 206, 214)
Так как краса пустыни — девственная, весенняя, не плодоносящая красота, то она сообщает святость материнства и весне:

Весна, мать красная. (210)
Красота пустыни безгрешна; она сродни ангельскому миру:

Тебя, матерь пустыня,
Все архангелы хвалят...
Во тебе, матерь пустыня,
Предтечий пребывает. (220, 228)
Недаром пустыня и отвечает «архангельским гласом».

Святая красота, утешая пустынника, настраивает на тихие, светлые думы:

Есть частыя древа —
Со мной будут думу думати;
На древах есть мелкия листья,
Со мной станут говорити;
Прилетят птицы райския
Станут распевати...
Это райское состояние пустынника только оттеняет суровость его телесной аскезы. Житие в пустыне жестокое:

Тут едят гнилую колоду,
А пьют воду болотну. (206)
Но и такая жизнь сладка царевичу, прельщенному красотой пустыни:

Гнилая колода Мне паче сладкого меда. (218)
Здесь возникает интересный вопрос: не создается ли конфликта между аскезой и красотой («похотью очей») и как разрешает его народный певец?

Сама диалогическая форма — беседа царевича с пустыней — дает возможность различных подходов к этой труднейшей проблеме аскетики: искушению красотой. Различия вариантов увеличивают для нас сложность проблемы, которая, несомненно, ощущается певцом, но поставлена им с чрезвычайной осторожностью. Прежде всего отметим крайние варианты:

Я не дам своим очам
От себе далече зрити,
Я не дам своим ушам
От себе далече слышать. (224)
Это крайний аскетический взгляд, указующий на опасность бесцельного созерцания. Он не характерен для господствующего настроения стиха, как и противоположный идеал беспечного любования:

Разгуляюсь я, млад юноша,
Во зеленой, во дубраве. (221)
Или же, принимая их оба, надо подчинить их основному мотиву тихого, музыкального, обращенного внутрь созерцания.

Во всем диалоге пустыни с царевичем она, мудрая руководительница, испытывает его суровостью телесной аскезы, но не предостерегает от соблазнов красоты. Есть, однако же, один, очень существенный мотив 5), проходящий сквозь все варианты, который как будто бы действительно говорит об искушении красотой:

Как придет весна красная,
Все луга, болота разольются,
Древа листом оденутся,
На древах запоет птица райская
Архангельскими голосами,
Но ты из пустыни вон изойдешь.
Меня, мать прекрасную пустыню, позабудешь. (207, 210, 212, 213)

--------------------------------------------------------------------------------

5) Оставшийся непонятным для Ю.М. Соколова, которому принадлежит прекрасный этюд об этом стихе: «Весна и народный аскетический идеал». Рус. Фил. Вес. 1910 (3—4).

На первый взгляд непонятно это бегство из пустыни в самом расцвете ее весенней красоты. Но следующий вариант поясняет намек пустыни:

Налетят же да с моря пташки,
Горе-горския кукушки...
Жалобно будут причитати,
А ты станешь тосковати. (232)
Мотив весенней тоски и кукушки достаточно ясен: это тонкая и скрытая форма тоски по любви. Замечательно, что не соловей, а кукушки искушают пустынника, т.е. не сладострастие, а материнство. В песне кукушки народ слышит тоску о потерянных птенцах, по своему гнезду, по родовой жизни. Таким образом, не страстный соблазн красоты искушает в природе, а материнское сердце земли противополагается девственной красоте пустыни. Но они оба благословенны. Конфликт между ними намечен необычайно тонкими чертами и не остается непреодоленным. Царевич избирает пустыню, чтобы спасаться ее ангельской красотой.

Русский певец решительно не хочет видеть в красоте земли страстных, «панических» черт. Достаточно обратить внимание на то, какие формы растительного мира символизируют красоту и силу земли. Всем древам мать — траурный кипарис, донесенный до народного воображения апокрифической книгой, рассказами паломников и крестиками из святой земли. Рядом с ним кедр и певга — все три хвойные деревья, т.е. с подсушенной жизненностью, с бессмертной, но мертвой листвой. Из родных дерев певец называет березу и рябину рядом с кипарисом для построения сионской церкви (4, 240), — плакучие деревья севера. Его любимые цветы — «лазоревые», т.е. холодного, небесного цвета. Лозы и розы, обвивающие гроб Богоматери, даны не по непосредственному видению, а сквозь церковно-византийский орнамент, в отвлечении от страстной их природы.

Когда в стихах поется о человеческой, женской красоте, то почти всегда в связи с материнством: такова красота Богородицы, матери Федора Тирянина. Несомненно, что, говоря о материнской красоте, певец имеет перед собой иконописный образ Богоматери, византийско-русский, т.е. отвлеченный от девственной прелести и даже юности. Все это возвращает нас к исходной точке: красота мира для русского певца дана не в соблазнах для страстных сил, а в бесстрастном умилении, утешительном и спасительном, но как бы сквозь благодатные слезы.

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 25-07-2007 14:29
Мы уже сказали, что мать земля, кормилица и утешительница, является и хранительницей нравственной правды. Грехи людей оскорбляют ее, ложатся на нее невыносимой тяжестью.

Как расплачется и растужится
Мать сыра-земля перед Господом:
Тяжело-то мне, Господи, под людьми стоять,
Тяжелей того — людей держать,
Людей грешныих, беззаконныих. (Вар., 194)
Мы видели, что земле можно каяться в грехах (отражение старинного религиозного обычая) 13, и, при всей своей материнской близости к человеку, не все его грехи она прощает.

Во первом греху тебя Бог простит...
А во третьем-то греху не могу простить. (Ib.)
Измученная грехами людей, она сама просит у Бога кары для них:

Повели мне, Господи, расступитися
И пожрати люди — грешницы, беззаконницы...
На это Господь отвечает успокоительным обещанием своего Страшного Суда.

Можно сделать попытку определения особого нравственного закона Земли, который, войдя в круг христианских представлений, тем не менее сохраняет следы древней натуралистической религии наших предков. В приведенных стихах об исповеди земле «молодец» кается в трех грехах 14:

Я бранил отца с родной матерью...
Уж я жил с кумой хрёстовою...
Я убил в поле братика хрёстового,
Порубил ишо челованьицё хрёстноё. (Вар., 161)
Хотя лишь третий грех является непрощаемым, но все три объединяются одним признаком: это грехи против родства кровного или духовного. Земля, как начало материнское и родовое, естественно блюдет прежде всего закон родовой жизни. Заметив это, мы без труда выделим и отнесем к религии земли специфическую группу преступлений, которые настойчиво повторяются во всех перечнях грехов вперемежку с грехами против ритуального или каритативного 15 закона христианской религии. С наибольшей полнотой этот перечень дается в стихе о Грешной душе, где расставшаяся со своим телом душа встречает Иисуса Христа и кается в грехах своей жизни:

Еще душа Богу согрешила:
Из коровушек молоко я выкликивала,
Во сырое коренье выдаивала...
Смалешеньку дитя своего проклинывала,
Во белых во грудях его засыпывала,
В утробе младенца запарчивала...
Мужа с женой я поразваживала,
Золотые венцы поразлучивала...
В соломах я заломы заламывала,
Со всякого хлеба спор отнимывала...
Свадьбы зверьями оборачивала... (Вар., 145—147)
Грехи иного порядка, вкрапленные в этот перечень, носят бытовой и ритуальный характер, не заключая в себе особо тяжких преступлений. Центр тяжести лежит, несомненно, на группе грехов против рода и материнства. Сюда относится ворожба, заговаривание молока у коров и «заламывание» колосьев, т.е. грехи против плодородия скота и нивы. Порча младенца в утробе, как и убийство рожденного ребенка или проклятие его, есть грех против плодородия женского. Разлучение мужа с женой (даже не в виде прелюбодеяния) есть тоже грех против родового, семейного закона. Любопытная черта, придающая весьма архаический характер этой амартологии, — грех против религии рода чаще всего принимает форму ведовства. (Сюда же относится и оборотничество.) В самом деле, функция ведьмы у славянских, как и германских, народов состоит прежде всего во власти над стихией рода и злом извращении родовой жизни (любви и плодородия).

Что грех против рода представляется самым тяжким в глазах народа, видно и из следующего указания величайших грехов в стихе о Голубиной книге:

Трем грехам великое, тяжкое покаяние:
Кто блуд блудил с кумой крестовыя,
Кто во чреве семена затравливал 16,
Кто бранит отца с матерью...
Хоть и есть грехам тым покаяние,
Приложить труды надо великие. (I, 298)
В стихе о Пятнице и Пустыннике грехи против рода признаются непрощаемыми. Это группа из трех или четырех грехов:

Перва душа в утробе младенца затушила 17...
(Вторая) Отца матерь по-матерно бранила...
(Третья) Из хлеба и соли спорину вымала. (6,169—169)
Вместо греха против родителей в этом стихе часто приводится грех против брака:

Жена, шельма, мужа сокрушала,
Чужие законы разлучала 18, (6, 165, 173,'174)
а в качестве четвертого греха появляется закликание молока у коров (6, 165, 171).
Замечательно, что брань, т.е. грех словом, представляется в родовой религии столь же тяжким, как и убийство. Напр., вместо задушения младенца в утробе можно проклясть его:

В утробе младенца проклинала,
Хрещеного жидом называла, (6, 164—165)
Вспомним страшное значение матерного бранного слова, от которого содрогаются небеса. В таинственной жизни пола, в отношениях между родителями и детьми слово-заклятие, доброе или злое, имеет действенно-магическое значение. Русский певец, обходя, по своему целомудрию, непосредственно сексуальную жизнь, останавливает свое внимание на религиозном значении родства между разными поколениями. Магическому значению брани и проклятия соответствует великое значение родительского благословения. Федор Тирянин, отправляясь на подвиг, призывает на помощь все священные силы:

Я надеюсь, сударь батюшка,
На Спаса на Пречистого,
На мать Божью Богородицу,
На всю силу небесную,
На книгу Ивангелия,
На ваше великое блаславеньица. (1, 538)
В стихе заздравном певцы призывают благословение небесных сил на дом, гостеприимством которого они пользуются. В одном варианте читаем:

Сохраняй вас (Господь) и помилуй...
Батюшкиным благословением,
Матушкиным порождением,
Нашим нищенским молением. (1, 36)
В религии рода имеет значение не личная чистота, а объективно-природная норма половой жизни. Вот почему в перечне тяжких грехов мы не находим блуда (греха против девства), а только прелюбодеяние как извращение родового закона. Влияние христианства вводит лишь понятие духовного родства и духовного прелюбодеяния, возводя его даже в одно из самых тяжких преступлений против родовой религии.

Грехи против рода суть грехи против матери-земли. Придавая им нарочито тяжкое значение в иерархии зла, народ свидетельствует о своем особом почитании божественно-материнского начала. В добре своем, как и в красоте своей, мать-земля не выпускает человека из своей священной власти. В кругу небесных сил — Богородица, в кругу природного мира — земля, в родовой социальной жизни — мать являются, на разных ступенях космической божественной иерархии, носителями одного материнского начала. Их близость не означает еще их тождественности. Певец не доходит до отождествления Богородицы с матерью-землей и с кровной матерью человека. Но он недвусмысленно указывает на их сродство:

Первая мать — Пресвятая Богородица,
Вторая мать — сыра земля,
Третья мать — кая скорбь приняла, (6, 73)
Скорбь, т.е. муки рождения земной матери, затуманивает очи Богородицы созерцанием страстей Ее Сына, давит и матерь-землю тяжестью человеческих грехов. Религия материнства есть в то же время и религия страдания. Стих об Иосифе Прекрасном в самой поэтической и любимой народом части, плаче Иосифа, сближает мать Рахиль с матерью-землею в общих причитаниях. Рахили давно нет в живых, и Иосиф просится у братьев на «матушкину могилку»:

Увы, земля мать сырая!
Сырая земля мать, расступися!
Матерь моя, Рахиль, пробудися!
Прими меня, матерь, во свой гроб. (I, 176)
Стих о Федоре Тирянине, о герое-змиеборце, по самому сюжету, казалось бы, столь далекий от апофеоза матери, в сущности является настоящей поэмой материнства, где нас встречают все три воплощения материнского начала. Богородица, хотя и не является лично, все время присутствует в призывании Ее имени:

За мать Божию Богородицу.
Мать-земля, разверзаясь, по молитве Федора, поглощает пролитую им змеиную кровь и этим спасает его от гибели. Федорова матушка является одним из главных действующих лиц драмы. Похищенная змием, она томится в плену. Змееныши сосут ее грудь. Но Федор убивает змия и на своей голове проносит мать через змеиную кровь. И кончается стих сопоставлением двух трудов — матери и сына, ее мук рождения и его бранных подвигов. Любопытно, что имеется вариант, который отдает предпочтение подвигу материнства:

Не будет твое похождение
Супротив моего рождения. (I, 527)



--------------------------------------------------------------------------------



Комментарии (С. 173-175)


[1] Более подробно эти идеи изложены Федотовым в статье «Мать-земля. К религиозной космологии русского народа» (1935): «При первом знакомстве с русской религиозной мыслью или поэзией космическая окрашенность русской религиозности прежде всего поражает исследователя-иностранца. Известно то исключительное место, которое занимает почитание Богородицы в жизни православного народа. Но еще Достоевский в „Бесах” провозгласил родство религии Богоматери с религией „матери-земли", как земля, то есть природа, неизменно именуется в народной поэзии:

Богородица — мать земля сырая.
В современных богословских системах (Соловьев, Флоренский, Булгаков) учение о Софии с ее божественно-тварным, небесно-земным ликом является центральным.

И хотя учение о Софии складывалось в зависимости от западных христианско-теософических систем, но сродство современного богословия с русской народной религиозностью несомненно. Если называть софийной всякую форму христианской религиозности, которая связывает неразрывно божественный и природный мир, то русская народная религиозность должна быть названа софийной» (Фед. ТР, с. 220).

Наблюдения Федотова о софийном характере религиозности русского народа сочувственно пересказывает Н.О. Лосский в книге: Характер русского народа. М., 1990, кн. 2, с. 22. О символике Софии Премудрости Божией см.: Аверинцев С.С. К уяснению смысла надписи над конхой центральной апсиды Софии Киевской // Древнерусское искусство. Художественная культура домонгольской Руси. М., 1972, с. 25—49; Афанасьев А. София Премудрость Божия в христианской иконографии // Журнал Московской патриархии, 1982, № 8, с. 72—79; Мейендорф И.Ф. Тема «Премудрости» в восточноевропейской средневековой культуре и ее наследие // Литература и искусство в системе культуры. М., 1988, с. 244—252.

[2] «Из церковно-исторических преданий христианства известно, что Св. Климент, папа Римский, муж еще времен апостольских, сослан был на заточение из языческого мира в нынешний наш Крым и там впоследствии восприял мученическую смерть, утопленный в море, близ древнего греческого города Херсонеса; затем по восторжествовании христианства — утвердилось в христианском мире повсюдное верование, что ежегодно, в день памяти св. мученика, море в Херсонесе отступало от берега и во глубине его обнажалась чудесно возникшая церковь... Все современные предания единогласно рассказывают, что Св. Константин, или Кирилл (один из братьев первопросветителей славянских), был в Крыму — в Херсонесе — для просвещения евангельскою проповедью господствовавших там в то время хазар и что в награду его богоугодных заслуг дано было ему видеть пред собою повторение... чуда, до тех пор уже прекратившегося, и даже взять из глубины морской святые мощи древнего угодника Божьего, которые часто носил он потом с собою во время апостольского своего действования у славян. Вследствие этого и память Св. Климента у христианских славян сделалась народною; для русских — впоследствии — это подтвердилось еще известным событием при равноапостольном Владимире, который после крещения своего в Херсонесе взял оттуда мощи Св. Климента и ученика его Фива и положил в Киеве в Десятинной церкви Св. Богородицы» (Мочульский В. Историко-литературный анализ стиха о Голубиной книге. Варшава, 1887, с. 123—124).

[3] Дедикация (лат. dedicatio) — посвящение.

[4] Петр Александрийский (ум. 311) — святой, епископ александрийский.

[5] В источнике: «...На собор-церковь она Богу молилася...».

[6] «Иерусалиме, Иерусалиме, избивый пророки и камением по бивали посланныя к тебе, колькраты восхотех собрати чада твоя, якоже собирает кокош птенцы своя под .криле, и не восхотесте» (Мф. 23, 39 — церк.-слав.).

[7] Согласно учению Церкви, «в пятидесятый день после воскресения Иисуса Христа из мертвых Дух Святый сошел на апостолов в виде огненных языков, и с тех пор он непрерывно пребывает в Церкви, установленной воплотившимся Сыном Божиим по благоволению Бога Отца, и совершает освящение верующих» (Городцев П. Очерки христианского православного вероучения с кратким разбором разностей римско-католического, лютеранского и реформатского вероисповеданий. СПб., 1913, с. 56). См. подробнее: Успенский Н.Д. Спасающие и освящающие действия Божий через Святого Духа в богослужении и таинствах // Богословские труды. М., 1970, сб. 5 с. 196—204.

[8] Драстический (франц.d’rastique) — сильно действующий, резкий.

[9] Сводку апокрифических легенд о происхождении гор дает А.Н. Веселовский (Веселовский А.Н. Разыскания..., вып. 5. СПб.. 1889, с. 54—73).

[10] В церковном обиходе воздух — плат, или покровец, для сосудов с причастием. Когда при совершении литургии священник поет Символ веры, он возносит и опускает в алтаре воздух «над Святыми Дарами — в знак веяния Духа Святого» (Всенощное бдение. Литургия. М., 1982, с. 84).

[11] Представление о том, что с почитанием Матери сырой земли «вязана самая сердцевина народной религиозности», восходит к русской религиозной философии начала XX в. Д.С. Мережковский оценил слова героини Достоевского: «...Богородица — великая мать сыра земля есть...» (Достоевский Ф.М. Бесы // Полн. собр. соч.: В 30-ти томах. Л., 1974, т. 10, с. 116) — и связанную с землей символику в романах «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» как одну из самых глубоких интуиции Достоевского (см.: Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский, т. 2. Религия Л. Толстого и Достоевского. СПб., 1902, с. 243—244, 275—276). Эти идеи не раз становились предметом заинтересованного обсуждения (Иванов Вяч. Религия Диониса // Вопросы жизни, 1905, № 7, с. 140—141; Бердяев Н. О новом религиозном сознании // Там же, 1905, № 9, с. 150—167; Булгаков С. Природа в философии Вл. Соловьева // Сборник первый. О Владимире Соловьеве. М., 1911, с. 27) и впоследствии во многом определили концепцию эссе Н.А. Бердяева «Душа России», включенного в его книгу «Судьба России» (1918). О связи мифологемы земли в романах Достоевского с идеями Вл. Соловьева см.: Борисова В.В. Фольклорно-мифологическая основа категории земли у Ф. М. Достоевского // Фольклор народов РСФСР. Уфа, 1979, вып. 6, с. 35—43.

[12] Об этом символе см.: Покровский Н. Евангелие в памятниках иконографии, преимущественно византийских и русских. СПб., 1892, с. 458—465.

[13] См.: Смирнов С. Древнерусский духовник. Исследование по истории церковного быта. М., 1914. Приложение II: «Исповедь земле».

[14] Стих о трех грехах специально рассматривается Федотовым в книге «Русское религиозное сознание» (Fed. RR, II, р. 136—139).

[15] Федотов называет «каритативный» (от лат. caritas — уважение, почет, любовь, признательность; предмет любви, признательности) закон также «законом милосердия» (наст, изд., с. 103). Ср. у Л.П. Карсавина: «Непосредственная любовь к ближним, „caritas” — тоже один из основных моментов религиозной деятельности. Она сама собою непроизвольно истекает из глубин религиозного сознания... Любовь и сострадание понимаются как завет Бога, как существо данного Христом закона любви. Эти чувства непосредственно изливаются на все окружающее: на страдающих братьев, на всех людей, даже на врагов... Они, как бы возвращаясь к своему истоку, обращаются на Христа, ведут к сопереживанию Его страданий, к непосредственному подражанию Ему...» (Карсавин Л.П. Основы средневековой религиозности в XII—XIII веках, преимущественно в Италии. Пг., 1915, с. 206, 298).

[16] В источнике глаголы употреблены в настоящем времени:

...Кто блуд блудит с кумой крестовыя,
Кто во чреве семяна затравливает...
[17] К последнему слову в источнике имеется примечание Бессонова: «Это не ошибка вместо „задушила”: затушить, загасить — обычное выражение в смысле — убить, подобно как умереть называется затухнуть, сгаснуть, загаснуть».

[18] В источнике: «...Жена шельма мужа сокрушила, / Чужие законы разлучила...» с примечанием Бессонова к последнему стиху: «Расстроила чужой брак».

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 26-07-2007 18:11
ИЗ ПЯТОГО ПИСЬМА

Всё во мне, и я во всем!..

Тютчев, 1830-е годы

Ты со мной и вся во мне.

Тютчев, 10 июля 1855 г.113

В своих предыдущих письмах я попытался показать, что статистика образов и анализ важнейших стихотворений позволяют определить Тютчева-поэта первого периода его зрелого творчества (т. е. с середины 20-х до конца 40-х годов) в религиозном отношении как политеиста и антихристианина; в философском — как «милетского материалиста»; в собственно поэтическом — как создателя замечательных мифов о природе. Наконец, в своем отношении к проблемам жизни и любви, поскольку это отражалось в его поэзии, он проявлял себя как довольно откровенный эгоцентрик и гедонист*.

Таким образом, в его стихах этих лет вырисовывается цельное и, надо признаться, весьма гармоническое при всей его очевидной ограниченности мировосприятие и мировоззрение. Коротко его можно определить одним словом — натурализм, понимая, конечно, этот термин в философском, а не в литературоведческом смысле (т. е. как взгляд на мир, согласно которому природа выступает как единый, исключающий «сверхъестественное», универсальный принцип объяснения всего сущего).

Характерной чертой второго, заключительного, периода тютчевского творчества является, как мы видели, сознательный отказ поэта от язычества и стремление — опять-таки сознательное — основать свое поэтическое мировоззрение на христианско-платонических началах.

К попытке несколько более детального рассмотрения этого периода я и обращусь теперь.

Он явственно распадается на два этапа; граница между ними была положена смертью Е. А. Денисьевой в августе 1864 г. При жизни же ее поэтическое творчество Тютчева развивалось следующим образом.

Отречение от политеизма не привело поэта к немедленному и категорическому отказу от мифологического подхода к природе. Натуралистических божеств в стихах Тютчева больше нет — зато есть, пусть безымянные, но живые и не только живые, но и одухотворенные стихийные силы.

В этих стихах мы видим, как «Над волной темно-лазурной // Вечер пламенный и бурный // Обрывает свой венок» (1850 — I, 127), как «Обвеян вещею дремотой // Полураздетый лес грустит» (1850 — I, 128); мы узнаем, что «живые благовонья // Бродят в сумрачной тени» (1850 — I, 125); перед нами загораются «Чьи-то грозные зеницы» в «полном грозою» ночном небе (1851 — I, 138); мы слышим, как «опрометчиво-безумно» набегает летняя буря на лес и «как, совещаясь

120
меж собой» «тревожно ропщут» деревья под ее «незримою пятой» (1851 — I, 140).

В стихотворении «Первый лист»2* весенняя листва оказывается «живыми грезами» деревьев (1851 — Т, 134); лес стоит, «околдованный» «чародейкою Зимою» (1852 — I, 153), и т. д. Божеств ни в одном из этих стихотворений нет; но зато каждое из них содержит рассказ о живых существах: вечере, лесе, буре, грозе, благовониях и т. д. Все эти мифы являются естественным продолжением таких, по-видимому, «доденисьевских» произведений, как «Неохотно и несмело...» (1849) или «Тихой ночью, поздним летом...» (1849), или «По равнине вод лазурной...» (1849).

В 1855 г. Тютчев пишет:

Так, в жизни есть мгновения —
Их трудно передать,
Они самозабвения
Земного благодать.

(I, 160)

Здесь явно слышится эхо стихотворения о сумерках:

Чувства — мглой самозабвенья
Переполни через край!..

(I, 75)

Новое стихотворение, конечно, гораздо слабее «Сумерек», и хотя оно посвящено той же теме слияния «Я» с миром, однако отличие его заключается не только в меньшей поэтической силе: суть в том, что автор теперь христианин, и, конечно, у него не может быть и речи о том, чтобы «вкусить уничтоженья» — дело ограничивается восклицанием «О, время, погоди!», повторяющим Фаустово «Остановись, мгновенье».

Все перечисленные стихи относятся к первой половине 50-х годов. Во второй их половине творчество природных мифов заметно ослабевает: теперь природа порою изображается Тютчевым «как таковая», с особой проникновенной объективностью. Таковы, в частности, два стихотворения самого высокого совершенства — «Есть в осени первоначальной...» (1857) и «Осенней позднею порою...» (1858). Вся магия тютчевской поэзии сохранена в них, несмотря на отсутствие сколько-нибудь ясно выраженных черт анимизма.

Однако в те же годы мы встречаем и стихи с отчетливо мифологическим подходом к природе. Таково, скажем, стихотворение «Смотри, как роща зеленеет...» (1857), где вершины дерев «бредят», погруженные в палящий солнечный зной, а внизу, в тени и прохладе, вблизи ручья, от каждой ветки и листа «веет негой» (снова «вода» и «огонь» в их привычном для Тютчева противопоставлении!). Не лишены мифологического оттенка и стихи 1859 г. «На возвратном пути» и «Декабрьское утро». Но эта мифология — новая, в ней нет и тени прежнего милетского материализма 30-х годов. «Здесь человек лишь снится сам себе» (I, 179) — не правда ли, это чисто идеалистическая антитеза милетской философии?

В те же годы Тютчевым развиваются в ряде стихов мысли Платона о природе. Ярче всего (в смысле четкости формулировок, но не в смысле поэтического достоинства) эти мысли выражены в стихотворении «И в нашей жизни повседневной...», посвященном Е. Н. Анненковой (1859 — I, 181). Тут налицо все основные черты Платонова учения, как оно обычно воспринималось романтиками: сияющий мир духовных сущностей-идей противопоставлен «тусклому» миру явлений; в этом мире явлений мы живем, «обреченные заключенью» (здесь, конечно, нам вспоминаются пленники Платоновой пещеры, осужденные видеть

121
лишь тени на ее стене!)114. Далее говорится о знании — воспоминании о мире идей; кроме того, видно, что душою мы принадлежим не здешнему чувственному миру, а тому (миру идей) — недаром нам в нем «родственно легко», а здесь нас «томит тоска». Наконец, в последней строфе мы встречаем, едва ли не единственный раз в стихах Тютчева, и смутный намек на любовь как на нечто далекое «от земного», что в земной действительности мы можем, опять-таки, лишь вспоминать.

Иллюстрация:


ШВЕЙЦАРИЯ. ЖЕНЕВСКОЕ ОЗЕРО

Гравюра по рисунку Ж. Лебарбье

Из альбома: «Tableaux de la Suisse, ou voyage pittor&#232;sque fait dans les XIII Cantons <...>».
Paris, 1784

Платонизм чувствуется и в ряде других стихов Тютчева этого времени. Таковы, например, стихотворения «Хоть я и свил гнездо в долине...» (1860?) или «Я знал ее еще тогда...» (1861).

В первом стихотворении христианско-платоновская символика возвышенного (нога ступающих по снегам небесных ангелов зажигает блеском горные выси; наша грудь «жаждет горних» и т. д.) сочетается с исконным тютчевским пристрастием к влаге:

На недоступные громады
Смотрю по целым я часам, —
Какие росы и прохлады
Оттуда с шумом льются к нам!

(I, 183)

Здесь, как в «языческие времена» Тютчева, фалесовская стихия знаменует собой высшее, очистительное начало. Так же и во втором стихотворении ранние годы жизни некой прекрасной, умершей в молодости девушки сравниваются с моментом,

Когда незрима, неслышна,
Роса ложится на цветы...

(I, 186)

122
Заключительная «платоническая» строфа последнего стихотворения могла бы звучать просто запоздалым романтическим трафаретом, если бы не удивительная музыка всего стихотворения в целом. Отчасти эта музыка связана со сквозной открытой рифмой на «а»:

Я знал ее еще тогда,
В те баснословные года,
Как перед утренним лучом
Первоначальных дней звезда
Уж тонет в небе голубом...
И все еще была она
Той свежей прелести полна,
Той дорассветной темноты,
Когда незрима, неслышна,
Роса ложится на цветы...


Вся жизнь ее тогда была
Так совершенна, так цела,
И так среде земной чужда,
Что, мнится, и она ушла
И скрылась в небе, как звезда.

(I, 186)

Такая рифмовка отнюдь не назойлива, ибо в двух первых строфах она оттеняется другими рифмами, причем — тонкий эффект! — в первой строфе 3-я и 5-я строки имеют закрытую рифму, во второй — открытую, но не на «а»; таким образом, полнота рифмовки осуществляется постепенно, достигая максимума в последней, третьей строфе, где все пять строк имеют окончание на «а». Но главное в стихотворении все же, пожалуй, полная очарования настоящая тютчевская свежесть языка Чего стоит «дорассветная темнота» вместо привычной «предрассветной»!

Но последнее стихотворение является уже примером мифа о человеке, а не о природе. Еще раньше начиная с первой половины 50-х годов Тютчев обращается к созданию таких, не возникавших у него прежде, но зато более типичных для этого времени мифов о душе и любви. Таковы стихи: «Пошли, господь, свою отраду...» (1850), «На Неве» (1850), «День вечереет, ночь близка...» (1851), «Ты, волна моя морская...» (1852), «Сияет солнце, воды блещут...» (1852), «Последняя любовь» (1853?), «Пламя рдеет, пламя пышет...» (1855), «Она сидела на полу...» (1858) и др. В этих стихах природа играет гораздо более подчиненную роль, чем раньше, а в последнем стихотворении и вовсе отсутствует.

Ярким примером подчинения природы душе служит не только «Сияет солнце...», о котором я уже говорил в одном из прежних писем, но и такое, лишенное любовного оттенка, стихотворение, как «Сентябрь холодный бушевал...» (1863?). Здесь женское пение преображает для поэта осень в весну: силы душевные преодолевают ход природных явлений.

Но, несомненно, самым существенным, самым многозначительным натурфилософским отличием рассматриваемого периода является то, что начиная с 1850 г. и до самой смерти Е. А. Денисьевой мы не встретим ни в одном тютчевском стихотворении выражения веры в жестокий Анаксимандров закон возмездия; нет даже беглого упоминания о нем. В этом новом мире Тютчева нет места смерти. Нет также здесь и столь явного в 30-е годы чисто созерцательного (чтобы не сказать резче) отношения к чужим страданиям и чужой душевной жизни вообще.

И если тогда, в молодости, самое, быть может, глубокое и самое интимное из тютчевских переживаний было выражено гениальной формулой: «Всё во мне, и я во всем», то теперь (причем вряд ли случайно тут и ритмическое, и структурное соответствие) мы встречаем столь же емкую и проникновенную формулу: «Ты со мной и вся во мне».

Эти две строчки кажутся мне при их сопоставлении величайшими поэтическими символами тютчевского творчества (а в следующем, более глубоком плане как бы и «прафеноменами» всего его духовного существования).

Первая формула насквозь эгоцентрична: здесь нет ни другой человеческой души, ни бога, нет ничего, кроме одинокого «Я», наслаждающегося не божественной,

123
не человеческой любовью, а успокоительно томным, тонко материальным слиянием со Вселенной.

Вторая формула молчит о Вселенной. Не говорит она и о боге: все драгоценное теперь сосредоточено для поэта в одном человеческом «Ты».

Если когда-нибудь Тютчев в его поэзии действительно душевно приближался к гармонии христианского типа, то это было через приведенные здесь слова любви к человеку.

Но мы знаем, что это приближение к христианству было трудным, неуверенным и, главное, непрочным3*. Недаром в том же 1855 г. Тютчев написал: «О, вещая душа моя!..», где с огромной силой и искренностью выражено великое смятение его потерявшей цельность души:

Так, ты — жилица двух миров,
Твой день — болезненный и страстный,
Твой сон — пророчески-неясный,
Как откровение духов...

(I, 163)

А после того, как умерла Е. А. Денисьева, хаос душевный не утих, но, напротив, усилился еще больше. В 1865 г. мы слышим

Глас вопиющего в пустыне,
Души отчаянный протест,

(I, 268)

— протест против законов природы, против неизбежной смертности человека, против жестокой мудрости Анаксимандра. И тут снова в полной силе возрождается мифология природы — и мы видим глухонемых демонов, решающих в ночном небе свои темные дела (I, 205), видим «изнемогающую» радугу, чье видение

Ушло, как то уйдет всецело,
Чем ты и дышишь и живешь.

(I, 204)

Вспыхнувшая вновь «посмертная» любовь к Денисьевой и тяжелые потери других близких — брата и детей, в том числе взрослой дочери, — заставляют не раз звучать в стихах Тютчева 1865—1872 гг. мотив скоротечности земного и любимого. Так, подтекст стихотворения «В небе тают облака...» есть противопоставление вечности природы и (подразумеваемой) бренности человека; в исключительной силы и простоты стихотворении, написанном на смерть брата, открыто провозглашается: «Бесследно всё — и так легко не быть!» (I, 224); наконец, в стихотворении, написанном 17 августа 1871 г., мы читаем, что люди — только «грёза природы», что их подвиг бесполезен и что их ждет «всепоглощающая и миротворная бездна» (I, 225). Старый Анаксимандр ожил.

NB Здесь позволю себе маленькое отступление. Мотив «действительность — сон» проходит сквозь все эпохи творчества Тютчева, имея, однако, каждый раз новую окраску. В годы натуралистической религии мы узнаём, что бледные северные березы, мох и кустарник, все это — «лихорадочные грезы» усталой природы, погрузившейся в «железный сон» (I, 31). Здесь природа как целое есть живое творческое существо. В «денисьевский» период весенняя листва оказывается воплотившейся грезой уже самих деревьев, а не природы, что вполне соответствует отказу от обожествления последней при сохранении анимистического подхода к ее явлениям («Первый лист», 1851). И человек на неприютном

124
севере опять-таки «лишь снится сам себе» (I, 179); он — не сон матери-Земли, Кибелы, Природы с большой буквы, а лишь грёза собственного сознания. В том же году платоновский мир идей предстает перед поэтом в виде «радужного сна» («Е. Н. Анненковой», 1859). К тому же циклу образов «действительность — сон» относится и страшная строфа, описывающая подавление Польского восстания (1863):

Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.

(II, 154)

Через четыре года после смерти Е. А. Денисьевой, стоя у берегов Невы, «как бы живой» (т. е. — неживой) поэт восклицает:

Во сне ль всё это снится мне,
Или гляжу я в самом деле,
На что при этой же луне
С тобой живые мы глядели?

(I, 212)

И, наконец, этот цикл сновидческих образов завершается возвращением исповедания натуралистической философской догмы, но в самом мрачном ее воплощении, столь отличном от той радостной самоотдачи индивида Целому, которая не раз воспевалась Тютчевым в молодости:

Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Самих себя — лишь грёзою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.

(I, 225)


Да, Анаксимандр воистину воскрес после смерти Е. А. Денисьевой!

Но твердой уверенности у Тютчева нет больше ни в чем, даже и в правоте Анаксимандра. Тут же рядом, в те же годы, мы встречаем и платонические мечты о господстве духа над природой. Напомню, например, эти строки:

Словно строгий чин природы
Предан был на эти дни
Духу жизни и свободы,
Духу света и любви.
Словно, ввек ненарушимый,
Был нарушен вечный строй
И любившей и любимой
Человеческой душой;

(II, 180, 305)


или (из посвящения А. В. Плетневой):

Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса:
Есть нескудеющая сила,
Есть и нетленная краса...

(II, 225)

или, наконец, стихотворение «Памяти М. К. Политковской».

И все-таки, насколько больше верит сердце читателя старым тютчевским чудесам, которые творила природа в душе, чем всем этим как бы насильственно вложенным в слова судорожным попыткам заставить уверовать себя и других в чудеса, творимые душою в природе.

Блестят и тают глыбы снега,
Блестит лазурь, играет кровь...
Или весенняя то нега?..
Или то женская любовь?..

(I, 83)

125
— не правда ли, это простое весеннее чудо есть в то же время и настоящее чудо поэзии, чего, к сожалению, не скажешь относительно многих выше цитированных стихотворных посвящений. И недаром эти посвящения относятся к женщинам, чужим Тютчеву, вплоть до принцессы Дагмары, будущей царицы Александры.

Иллюстрация:


РУССКИЙ ПЕЙЗАЖ

Картина Ф. А. Васильева (масло), 1872

Третьяковская галерея, Москва

Встречаем мы в последние годы не только попытки подчинить природу в христианско-платоническом стиле духовному началу, но и столь чуждый прежнему Тютчеву безнадежно рационалистический взгляд на нее. Таково знаменитое, хотя и не легкое для понимания, четверостишие:

Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.

(I, 220)

Я позволю себе слегка на нем остановиться. В чем, собственно, заключается «искус» природы? Чем губительна она для человека? Мне кажется, что этот сфинкс без загадки, природа без души губит человека, по Тютчеву, именно тем, что заставляет его ошибочно поверить в ее душу и — как следствие этого — ввергает его в соблазны пантеизма, отучает различать добро и зло... словом, воскрешает страстно отвергаемого теперь разумом прежнего молодого поэта-язычника.

Если учесть, что местами у позднего Тютчева проскальзывают еще и отзвуки пифагорейского взгляда на природу как на музыкально-организованный космос (ярче всего в стихотворении «Певучесть есть в морских волнах...», но также в стихотворении «Памяти Жуковского» и в некоторых других), то мы увидим, какое множество идейных наслоений легло на первоначальное мировосприятие Тютчева.

Природа — живой Хаос: так чувствовал и думал он раньше; так, видимо, продолжал он чувствовать и всю свою жизнь; но теперь рядом с этим мы слышим

126
от него, что природа — чуждый человеку с его страстями, но прекрасный космос; а может быть, природа — лишенный всякой загадки мертвый механизм; а может быть, наконец, она — тень царства идей. Таковы противоречивые ответы на всю жизнь мучивший Тютчева и так и не решенный им вопрос. Языческая душа его, измученная его христианской совестью, тщетно рвалась то туда, то сюда, лишь бы перестать быть самой собой. И, если ей это не удавалось осуществить до конца, если древнее Беспредельное, стихия влаги (недаром сопоставляемая в некоторых учениях с женским началом) продолжали владеть ею, — то нельзя не восхищаться той правдой и мощью, с которой тютчевская поэзия отражала судорожную жизнь его души.

Достаточно очевидно при этом, что главная, идеалистическая струя в поздней тютчевской натурфилософии была, в отличие от первоначального его «милетства», явлением, шедшим не столько из глубины души поэта, сколько «от рассудка». Об этом свидетельствует и в общем относительно невысокий поэтический уровень соответствующих стихотворений, и обращение их к лицам, во всяком случае, не очень близким поэту.

Но как же быть с обнаруженными мной и описанными раньше чертами резкого перелома в лексике и в тематике тютчевской поэзии? Ведь несомненно, что все упоминания натуралистических божеств исчезли из стихов Тютчева; больше того, эти божества превратились в демонов. Столь же несомненно, что практически полностью отсутствовавшие раньше христианские образы заняли теперь в его стихах огромное место. Значит, все-таки внутренний переворот в поэтическом сознании Тютчева действительно произошел. Но этот переворот связан, как мне теперь кажется, не столько с новым решением какой-то абстрактной философской проблемы, сколько с иным, новым эмоциональным отношением между тремя определяющими все значительное в тютчевской поэзии субъектами, а именно между «Я», «Природой» и «Женщиной».

В ранние годы жизни поэта мы чаще всего встречаем его наедине с природой. Исключения из этого правила обычно оказываются либо просто красивой картиной (скажем, например, девушка на фоне природы в стихотворении «Я помню время золотое...»), либо «женщина» и «природа» встречаются, но «Я» поэта отсутствует или, вернее, как бы находится в стороне (например, «В душном воздуха молчанье...» или «Восток белел... Ладья катилась...»), либо, наконец, «женщина» и «природа» ре

Академик
Группа: Администраторы
Сообщений: 12558
Добавлено: 27-07-2007 17:15
Афанасий Фет

Весенний дождь
Еще светло перед окном,
В разрывы облак солнце блещет,
И воробей своим крылом,
В песке купаяся, трепещет.

А уж от неба до земли,
Качаясь, движется завеса,
И будто в золотой пыли
Стоит за ней опушка леса.

Две капли брызнули в стекло,
От лип душистым медом тянет,
И что-то к саду подошло,
По свежим листьям барабанит.
1840-1892

частый гость
Группа: Участники
Сообщений: 14
Добавлено: 27-07-2007 23:47

Сергей Городецкий
Гроза

Как стеблями недожатыми,
Вея молньями крылатыми,
Пронеслась
И, спускаясь небоскатами,
В даль впилась,

Громыхая тяжким грохотом,
Колыхая воздух рокотом,
Небо жгла
И со вздохами и хохотом
Отошла.

Как невиданными мрежами,
Над землей дождями свежими
Просвистев,
В мир, лазурью вечно нежимый,
Скрыла гнев.

И, как утренняя лилия,
Скрыв проклятие бессилия,
Свет струя,
Распахнула в жизнь воскрылия
Вся земля.

1909

Страницы: 1 2 3 4 Next>> ответить новая тема
Раздел: 
Театр и прочие виды искусства -продолжение / Курим трубку, пьём чай / Стихи о любви к природным явлениям.

KXK.RU